Мужчины, рожденные в январе — страница 23 из 47

Когда фашисты ушли и плачущие женщины бросились к расстрелянным, из четверых ребят только он, Коля Дударин, еще дышал. Его внесли в дом, но никто не верил, что он будет жить.

Сестра Мария выходила, а позже она сумела переправить его к родственникам на хутор. За выздоровление брата Мария заплатила многим: она не дружила с парнями, не вышла замуж, и все время, как курушка за цыпленком, долгие десятилетия ходила за хворым братом.

Через девять месяцев Коля Дударин поднялся с постели. Это было весной в мае, когда исходили печалью и зарастали бурьяном заброшенные поля, когда буйно, не признавая войны, цвела черемуха и дурманила всех, кто остался в живых.

Как-то ночью загудела, задрожала земля, будто началось великое извержение вулкана, в стороне города поднялось огромное зарево — стало видно как днем. Утром вода в реке превратилась в темно-красную от крови, а потом несколько дней несла трупы людей и животных.

Разве можно забыть все это? В каком уголке памяти сердце может найти отдохновение?

Дударин тяжело вздыхает и вытирает густой пот с лица. Солнце высоко, воздух, горький от занесенной из желтых далеких пустынь пыли, першит в горле, щиплет глаза, точно перец.

Николай Николаевич поднялся и медленно пошел назад к дому. Тропинка крутая, и шел он тихо, но сердце билось так гулко, с таким трудом толкало по жилам загустевшую от жары кровь, что у него темнело в глазах. Оранжевые круги терялись в розовом воздухе, а воздух, наполненный пылью, застревал в горле, пот бисеринками обсыпал лицо.

На площадке, уж наверху, Дударин остановился. С крутого берега далеко открывалась река, утыканная, как свечами, полосатыми бакенами, желтея противоположный песчаный берег с островками серебристых ветел, а дальше от воды — с осинником и дубняком. Вдалеке тянулись сине-зеленые поля, расчерченные белыми дорогами, где гулял сизый зной.

Со стороны магистрали послышался мощный рев, и вот на мост выкатились комбайны. Они шли друг за другом с гудящей радостью, неистово рвались в стонущую от зноя степь, к полям, ради которых были созданы и вне которых им не было жизни.

В переулке бегала маленькая «Беларусь» и растаскивала катанки распиленного ствола, корневище было погружено на тележку.

Подошел потный, возбужденный работой Кудесник.

— Кажись, управились, — вытирая платочком лицо, произнес он. — А то он всех взбудоражил, точно наша прошлая жизнь неизверглась. Брагин-то совсем расхворался. Я из той вон части, — он показал на самый большой чурбан, — как дуб слегка подсохнет, начну основную фигуру вырубать. Хочу эскизы вам показать. Я это давно задумал, и эскизов у меня много.

— Чего задумал-то? — не понял Дударин.

— Я же говорю, что фигуру хочу вырубить в честь вас, расстрелянных, — символизирующую жизнь, мир. Поставим во дворе, рядом с мемориальной доской.

Дударин посмотрел на зияющую в асфальте, похожую на воронку от взрыва яму, оставшуюся после корневища дуба.

— Земли бы нужно, — сказал он Кудеснику, кивая головой в сторону ямы.

— Повезли корневище, а назад привезут чернозем. Коммунхозники оперативно прислали трактор с тележкой.

— Вот и хорошо, — Дударин направился к сарайчику дворника.

— Так вечерком я эскизы занесу? — крикнул вдогонку Кудесник.

— Заноси, заноси…

Николай Николаевич попросил у Ефима лопату, мешковину и пошел опять к кустам. Он нашел совсем молоденький, в палец толщиной, дубок, осторожно, глубоко обкопал его, вместе с землей завернул влажной мешковиной и понес во двор. «Теперь Брагину еще двести лет можно жить», — улыбаясь, подумал Дударин,

Айверэтэ — северные вечера

Вчера стихла пурга, улеглись снега, белые, сыпучие, и сияют теперь на солнце. Похорошела, преобразилась тундра, будто надела подвенечное платье.

Зализала пурга неглубокие овраги, упрятала под снег кустарник в низинах, следы зверей и человека, русла рек и долины озер. В тени снег слегка синеватый, а на солнце до боли в глазах сверкающий. Суровый мир зимы скуп на краски.

Солнце стоит еще высоко, но по тому, что длиннее стали тени, видно: день подходит к концу.

— Посмотри, Тынетегин: во-о-он там два теленка лежат… Иди подними их.

Аканто махнул рукой, показывая направление, и, обращаясь уже, видимо, ко мне, сказал:

— Телят зимой поднимать нужно, а то будут лежать, пока не замерзнут. Глупые зимой телята и ленивые, как наш Тынетегин.

Худого, высокого, даже немного сгорбившегося от своего роста, благодушного и медлительного Тынетегина этим не расшевелить. Он идет следом за стариком, без конца ухмыляясь.

— Я кому говорю? — Аканто останавливается и поворачивается к нему лицом.

— А пусть лежат, — продолжая улыбаться, отвечает Тынетегин. — Устали, вот и лежат.

Аканто молчит. Глаза его, и без того узкие, почти закрываются в прищуре. Старик сердится. Тынетегин видит это и нехотя идет в сторону, где, лежат телята. Идет вразвалочку, качаясь из стороны в сторону, будто пингвин.

— Вот молодежь пошла! — сокрушается старый бригадир. — Ленивая и стариков не боится.

Аканто низкорослый, широкоплечий, большеголовый человек, еще крепкий на вид, хотя ему уже шестьдесят. Ходит от осторожно, будто рысь на охоте, готовая в любое время прыгнуть на добычу.

— Раньше, — не унимается он, — отхлестал бы чаатом, так послушным стал бы. Теперь, говорят, нельзя этого делать. В прошлом году на собрании оленеводов ругали Тымнелькота за то, что он своих пастухов ремнем стегал, крепко ругали. Вредные это замашки. Тымнелькот не послушался, так его с работы сняли. Теперь, говорят, рыбалкой живет. Ну какая это жизнь на рыбалке! Ведь он оленевод.

Голос у старика глухой, с хрипотцой, прокуренный.

Морозно. На Чукотке в январе стоят лютые морозы, но сегодня не чувствуется холода, потому что тихо и солнечно.

Спокойно пасется стадо. Далеко растянулись олени, по всему склону перевала. Чимны — быки-кастраты, — с могучими ветвистыми рогами, разбивают копытами твердый наст, разгребают глубокий снег и выщипывают в воронке ягель. Ветвистые рога упираются в снег и не дают им как следует выщипать ягель в воронке. Не так-то быстро утолить голод такому великану, идет он на новое место и снова разбивает наст, выгребает снег. Возле быков всегда толкаются слабые важенки и телята. Сами они не могут разбить твердую обледеневшую снежную корку. Бьют, не щадя сил, ранят до крови копыта, но слишком тверд скованный морозом и утрамбованный ветрами снег. Вот и ходят телята за быками. Как только бык отходит от воронки, в нее тотчас же влезает один, а то и два теленка. Знают, что после него обязательно останется в воронке ягель. Мудра природа: одним учиняет помехи, чтобы помочь другим выжить.

Но не менее мудрым должен быть и человек. Невыгодно держать в стаде много быков-кастратов, приплод не дают, стадо не множится. А коль стадо не растет, так осенью забивать на мясо некого будет, хозяйство не получит дохода. Мало держать в стаде быков-кастратов тоже невыгодно, в суровую зиму в гололед телята не смогут добыть из-под снега корм, и помочь им в этом будет некому. Вот и находи золотую середину, да не так-то ее легко найти. Опыт нужно иметь, большой опыт.

— Посмотри! Посмотри! — громко кричит Аканто. — Видишь пятнистую важенку? Худая была осенью, копыткой переболела, а теперь смотри — не узнать!

Доволен старик, смеется. «Жирные олени — счастье пастуха». Вот и нет уже на его лице прежней озабоченности и недовольства. Засветились глаза у старика, разгладились морщинки, помолодел прямо-таки.

— Кхе-кхе-хе… — кряхтит он довольно. — Осенью думал, что нужно забить эту худую важенку, все равно толку от нее не будет, не принесет приплода. Ошибся, хорошо. Смотри, какие у нее округлые бока! Молодец!

Развеселился старик.

Мы медленно идем через стадо. Молодые оленицы — ванкачкор, — пугливо хоркая, отбегают от нас, вскинув красивые головы. Ноги они подбрасывают высоко, точно балерины. Равнодушные чимны поднимают могучие головы, спокойно и безразлично смотрят на нас, нехотя отходят в сторону, уступая дорогу. Телята совершенно не замечают и не боятся людей, лезут в свободные воронки дощипывать ягель.

Что-то долго нет Тынетегина. Наверно, сидит за бугром и покуривает. Ага, вон идет. Переваливается с боку на бок, руки растопырил.

Мы остановились, поджидаем пастуха. Сейчас Аканто начнет отчитывать его. «Кто же так ходит? Пока дойдешь от одного конца стада до другого, теленок замерзнет». Тынетегин знает, что его будут ругать, и ухмыляется: привык. Аканто подзывает пастуха, кладет на его плечо руку и вместо взбучки неожиданно спрашивает:

— Ты помнишь, Тынетегин, ту пятнистую важенку, что мы хотели забить осенью на мясо?

Лицо у Тынетегина вытянулось от удивления. Такого разговора он не ожидал.

— Ну помню…

— Посмотри-ка, какой теперь стала эта важенка.

На лице старика заиграла счастливая улыбка.

Мы идем дальше цепочкой. Снег похрустывает под ногами.

Солнце подошло почти к самым вершинам сопок, что виднеются у горизонта. Скоро оно спрячется за их склонами и не покажется всю длинную северную ночь. А пока оно лишь пожелтело.

Тени наши стали совсем длинными и тонкими-тонкими. Особенно длинная и тонкая тень от Тынетегина. Он смотрит на нас, улыбается и говорит мечтательно:

— Вот если бы я был такой высокий, Аканто ругал бы меня, а я ничего б не слышал…

Снег вокруг слегка пожелтел от закатного солнца. На небе появились облака. Они теснятся, еле видимые, у горизонта и над вершинами Анадырского хребта, прижимаясь друг к другу, будто испуганные дети. Утром следующего дня, а может, даже ночью они вырастут, окрепнут, превратятся в огромную черную тучу, и тогда заиграет пурга.

Аканто смотрит в сторону гор из-под руки, но, видимо, ничего тревожного не замечает. Лицо его все еще радостно.

Если над горами не будет на закате туч, значит, и завтра будет хорошая погода.

— Аканто, а я ту-чу ви-и-ижу, — растягивая слова, говорит Тынетегин. — Вот смотри, над самой вершиной горы. Пурга будет?