Второй забор был ниже первого, без проволоки и вышек. Непонятно тогда, зачем он был здесь нужен — перелезть его мог и ребенок. На той стороне оказался глубокий котлован, до половины заполненный водою. Вчера был сильный ветер, он очистил лед от снега, и лед оказался неожиданно скользким и гладким. Сквозь него можно было даже рассмотреть мелкие подробности дна. Пересекая котлован, я увидел в одном месте какой-то круглый предмет с (как мне показалось) лениво шевелившимися вокруг него волосами. Голова? Я встал на четвереньки и приблизил лицо ко льду, закрывшись ладонями, чтобы не отсвечивало.
Нет, это была не голова. Я даже испытал легкое разочарование. Ну а если бы и голова — что тогда? Да ничего. Совсем.
Лед кончился, я едва вылез на берег — круто. Теперь идти оставалось недолго, уже можно было различить на грани снегопадной видимости проносящиеся серые тени машин. Дорога.
Воздух медленно приобретал легкий сиреневый оттенок. Повеяло выхлопными газами. Я брезгливо задержал дыхание, пропуская эту воздушную волну.
Ну вот и все. Вышел. Теперь на другую сторону дороги — остановка там.
Поток машин был бесконечен. Я рискнул было перебежать между двумя грузовиками, но откуда-то из-за их горбатых спин вывернулась легковушка и чуть не сбила меня. Водитель успел только обернуться и метнуть бешеный взгляд, больше ничего, но и тем убил.
Пока я трусливо бегал взад-вперед, ушел мой троллейбус. А они ходят редко. Или мне так кажется, потому что надо ждать. Водителям, наверное, так не кажется. В обе стороны на дороге я не увидел ни одного троллейбуса.
Долго ли, коротко ли — перешел я дорогу.
А за дорогой начиналась Волга. Там, далеко внизу. Я посмотрел туда без всякого интереса, через плечо. И словно с небес оркестр грянул.
Над великой белой рекой шел чистый снег. Он падал на неровный, изъеденный ветрами речной лед и скрывал его шрамы. Противоположного берега не существовало в природе. Потому что шел снег. Это было настоящее белое безмолвие. Оно было бесконечным. Ветер гнал по льду струи поземки. Они уходили в белую мглу, туда, где уже ничего не было видно, и не возвращались.
Воздух стал ощутимо сиренев. Я все хотел разглядеть тот берег, но не мог. Иногда казалось — вижу что-то, огни или заводские трубы, но это только казалось.
Если бы сейчас на несколько мгновений появилось низкое багровое солнце! Будь я художником — написал бы тогда последний день мира. Закат и снегопад.
В этот момент ко мне пришло спокойное, обреченное сознание собственной незначительности. Я чувствовал себя маленьким и слабым перед этим величием простых, давно известных вещей — снег, река, ветер, невидимое заходящее солнце — и мне хотелось сделать что-то, что могло бы также остаться в мире навсегда.
От всего этого стало немного грустно. Лучшее из состояний души. Оно означает, что ты еще не умер…
Сзади вдруг что-то знакомо лязгнуло металлом, я обернулся и еле успел вскочить в закрывающиеся двери троллейбуса.
В подъезде было темно, почему-то жильцы не очень любят включать свет, пока окончательно не установится тьма. А может, просто не умеют. Тут теперь много новых, я их даже не знаю в лицо… Мы-то живем здесь с тех пор, как построен дом. Завод его построил, дал квартиру отцу. У нас вроде как трудовая династия…
Открыл щит, включил свет.
На втором этаже кто-то шевельнулся и тяжко вздохнул.
Это оказался отец — сидел там пьяный, уронив шапку на ступени. Согнулся чуть не вдвое, на плече висит сумка, в которой он носит обед. Сидел и то бессмысленно кивал, то, наоборот, механически мотал головой из стороны в сторону. Видимо, общался с каким-то лишь ему известным собеседником.
Увидев меня, он сардонически улыбнулся и сказал:
— Еще один.
Я поднялся на одну ступеньку выше его и подхватил его под мышки. Он не желал вставать, упирался. Исходившая от него перегарная вонь была невыносима.
— Пойдем домой, — сказал я. — Вверх, вверх. Держись, не падай. Ну держись, кому говорю!
Подниматься нам было до четвертого этажа. Я уже слышал, как дома надрывается пес. Но отец совершенно ничего не соображал. Он уже не помнил, что это я. Наверное, думал — кто-то напал на него сзади, и начал размахивать руками, мешая мне. Я разжал руки и врезал ему по уху.
— Ах, вот как! — воскликнул он, изумленный. — Ну подожди, я тебе сделаю сейчас.
Цепляясь из последних сил за перила, он двинулся за мной вверх по лестнице. Я подождал его на площадке. Тут силы и память его вновь оставили.
Я попытался опять тащить отца, fc он просто повис у меня в руках, расслабился, и ничего не получилось.
Левой ногой я уперся в ступеньку, на которой он сидел, и облокотился на колено, так что лица наши оказались совсем близко… Впрочем, я тут же отпрянул — его дыханием можно было убить лошадь.
— Ну послушай человеческий язык. Нам надо идти домой, понимаешь? Наверх. Туда, туда. Вставай, пойдем, я тебе помогу.
Он усмехался мне в лицо. Даже не представляю, кого он видел во мне в тот момент.
Я вскочил и с размаху опустил ладонь ему на спину. Эхо удара гулко прокатилось по лестнице.
— А ну вставай! Ну!! Вставай!!
Он едва не повалился вниз, я успел его подхватить.
— Ах вот ты как, да? — спросил он с тем же выражением искреннего изумления. — На отца?
Все-таки он знал, что это я. Знал и специально выводил меня из терпения. Ну что ж… так мы постепенно и поднялись до четвертого этажа.
Я открыл квартиру. Пес бросился обниматься. Я выпустил его, и он понесся вниз, от нетерпения оглашая подъезд звонким лаем.
Отец вошел в прихожую и тяжело осел на подставку для рбуви.
— Не сиди здесь, — сказал я. — Раздевайся и ложись, сейчас мать придет, а ты тут, чучело, сидишь.
Он вряд ли слышал, а тем более не собирался раздеваться.
Я снял ботинки, куртку и начал раздевать отца. Он был в новом пуховике. Уже успел где-то изваляться. Он не давал расстегивать пуговицы, отбивался от моих попыток снять пуховик ему через голову, и молнию заклинило.
— Что ты за сволочь! — заорал я. — Я ж тебя щас изувечу! Раздевайся!
— А кровь из ушей не пойдет? — спросил он и тут же повалился от моего удара. Я пнул его, лежащего, под зад.
— Вставай, раздевайся. Я не шучу. Пять минут тебе даю, потом просто буду бить. Раздевайся и ложись спать. Я уже ничего от тебя не хочу, только ложись, чтобы тебя не было слышно. Ну! Время пошло.
Я сел рядом на подставку для обуви и стал ждать, глядя, как он ползает по полу. Время шло. Терпения у меня больше не было. Он исчерпал все мои запасы.
— Два года — это очень много. Хватит любому. Я терпел, но мне это надоело. Я тебе говорю серьезно, я буду тебя сейчас бить. Пусть я буду Хам, но ты не Ной. Лучше делай, что тебе говорят.
Конечно, он и пальцем не шевельнул.
Но в глубине души мне этого даже хотелось.
— Ты не понимаешь, когда с тобой говорят по-человечески. Ты любишь, когда на тебя орут. Любишь мучить мать. Тебе это очень нравится, я знаю. Ты думаешь, что ты тут хозяин и можешь делать что угодно и вести себя как угодно? Ошибаешься. Осталась одна минута.
Ноль внимания.
Очень хорошо.
Я дождался времени. Поднял его, посадил на полу лицом к себе.
— Последний раз говорю: раздевайся и иди спать.
Он ткнул мне в лицо кукиш и мерзко ухмыльнулся.
Я примерился и изо всей силы ударил его в глаз. Отца отбросило на подставку, ботинки повалились лавиной. Он согнулся и закрыл лицо руками, как боксер, ушедший в глухую защиту. Я отодрал от лица его руки и дал ему во второй глаз.
— Будешь ходить с фонарями. Пусть над тобой люди смеются.
Сбросил его на пол. Отбил ему ногами всю задницу. Несколько раз пнул по ребрам. Нахлопал по щекам, по лысине. Для меня всегда было невозможно бить человека в лицо. Теперь я нарушил табу. Смущало только, что объектом приложения оказался родной отец. Это уже какое-то двойное табу. Тем лучше, давно пора снять все запреты, я и так слишком многого себе не позволял.
В этом был какой-то дикий азарт.
Отец давно уже пытался найти угол, где я не мог бы его достать, он кричал мне: «Садист!» и глухо кашлял.
— Садист? — переспросил я. — А ты не садист? Ты нас мучил два года. Сам виноват. Теперь получай. Я из-за тебя становлюсь зверем. Зверь кусается, когда его загоняют в угол. Ты меня загнал. Ну и не обессудь.
И продолжал бить его.
Я даже не слышал звонка. Мать открыла дверь своим ключом и бросилась отрывать меня от отца.
— Что ты делаешь? — кричала она. — Он ведь отец тебе!
— Уйди. Он должен получить свое.
— Я тебя убью, — прохрипел отец с пола.
— Отойди от него! — плакала мать. — Дайте ж вы мне отдохнуть, дайте пожить спокойно! Мало мне родителей, беспомощных стариков, так еще вы здесь будете!.. Ненавижу! Ненавижу всех!
Лицо ее в эту минуту стало почти отвратительным. А ведь когда-то она была настоящей красавицей. Она стояла, крепко сжав кулаки и потрясая ими, и действительно ненавидела нас обоих — меня не меньше, чем отца. Маленькая несчастная женщина.
— Я-то чем виноват?! — взбеленился я. — Он лопает, а ненавидишь ты, значит, и меня тоже?! Ты же сама себя убиваешь, терпя его!
Я кричал. Мутное безумие подступало все ближе. Я чувствовал, что надо остановиться, иначе будет плохо всем.
Я пнул отца напоследок, что было сил. Не знаю, куда попал. Ушел и заперся в своей комнате. Слышал, как мать долго плакала, а отец тяжело ворочался на полу и что-то хрипло обещал, грозил пойти в прокуратуру, засадить меня, а не то зарезать ночью…
Долго не мог уснуть.
Постепенно в доме установилась странная, непривычная тишина. Стоял сумрак. Не включали телевизор, не зажигали свет. Мать с компрессом на голове лежала на своем диване и стонала. Отец лежал на другом диване и тоже стонал. Я у себя в комнате мучился совестью и одновременно злился из-за этого. Прошло не более часа, и вот я уже его жалею, уже говорю себе, что не надо было так, что можно было помягче… А если он умрет? Я представил себе, как он лежит в гробу… Нет, не мог представить. Воображение словно заклинивало. Опять табу. Зато представил, как экспертиза находит синяки и ушибы, констатирует причину — удар по голове тупым тяжелым предметом… Я надолго покидаю родные места. У нас климат холодный, там еще холоднее. Бррр… И самое главное, что я в этом вовсе не виноват. Меня вынудили нарушить этот запрет, вынудили долгой изнурительной пыткой. Мне обоих жалко: и мать, и отца. Так самому что ли повеситься? Для них это еще хуже.