Мужчины: тираны и подкаблучники — страница 2 из 26

вскрываем женщин, как консервные банки, а они поцелуем вскрывают нас: поцелуй в рот возбуждает самые древние инстинкты человеческой матрицы.

Поцелуи со временем утратили свою стоимость, обнищали, выглядят ветошью. Поцелуй деградировал от слишком частого употребления. Есть народы, которые особенно легко и давно целуются – например, французы. В эпоху рококо они еще крали у дам поцелуи – есть множество картин: «Украденный поцелуй» – но затем эти кражи закончились общественным договором всеобщего целования. Девальвация поцелуев привела к еще большему употреблению поцелуев. Сто поцелуев идут за один. Но в поцелуе до сих пор сохраняется его сакральная двусмысленность. Проститутка никогда не станет целоваться с клиентом. Она знает не головой, не чувством брезгливости, а всем своим существом, что такой поцелуй истощит ее жизненные соки: целовать – не трахаться. Поцелуй весомее секса.

Мы целуем мир, чтобы дать и взять. Мы целуем детей, чтобы они проводили нас в последний путь прощальным поцелуем: круг жизни закрыт.

Вот почему поцелуи разлетелись по мировой литературе разноцветными бабочками – культура отреагировала на жизненный код поцелуя. Первый поцелуй, как проба пера, поразил лирическую поэзию. Свои объяснения с родиной Хлебников тоже провел через метафору поцелуя: «Русь, ты вся – поцелуй на морозе!» Этот ледяной поцелуй мы чувствуем до сих пор. Трудно найти роман, где нет поцелуев. Кажется, только в «Робинзоне Крузо» не с кем целоваться, кроме как с Пятницей, но об этом Дефо умолчал. Поцелуями полны фильмы; многие из них заканчиваются поцелуем в диафрагму: финальная точка. Миллионы песен бессмысленно поются про поцелуи.

А вот на Востоке с поцелуями всегда было туго. Японский словарь определяет поцелуй как встречу губ, которую практикуют люди на Западе, когда они здороваются и расстаются. Восток не прошел через школу Христа: он сохранил дистанцию по отношению к чужому человеку. А кто не чужой?

У нас в России прежде чем люди научились целоваться, они лобызались – по-моему, это был кондовый поцелуй, со слезами умиления, не на жизнь, на смерть. Впрочем, целоваться на Руси изначально означало пожелание целости, иными словами здоровья. Но мы в России, как водится, оказались между двумя культурами и внутри двух культур. Мы по-восточному долго были скупы на поцелуи (витязи целовали друг друга в плечо), но зато по-западному любопытны к поцелуям. Одновременно мы надолго сохранили вкус языческого поцелуя, несмотря на христианский домострой. У нас был целый отряд целовальников – кабатчиков, которые целовали крест, клянясь не поить народ паленой водкой, и, конечно, только ею народ и поили. Хмурые крестьяне после языческих всплесков молодых чувств навсегда забывали об эротических поцелуях, высокая дворянская культура выводила застенчивых юнцов в стройные ряды опытных бар-целовальщиков. Поцелуи в литературе вплоть до революции преследовала православная критика, над «мещанскими» поцелуями издевались авангардисты.

Теперь же мы отправились за формой поцелуев на Запад, а за содержанием – в свое русское подсознание. Вот только с воздушными поцелуями у нас плохо. Они не для русского человека – слишком жеманны. А в остальном у нас полный порядок: мы целуем все, что хотим, любые части любого тела.

Интеллигенция и анальный секс

Не знаю, как бы сложилась моя литературная судьба (а может быть, она вообще бы не сложилась?), если бы в молодые годы, в бытность младшим научным сотрудником академического института имени Горького, я не познакомился с двумя девушками, которые были фанатками анального секса. На дворе стояли будни развитого социализма, состоявшие из очередей, пленумов ЦК КПСС, полетов в космос, глухого недовольства интеллигенции. Проблемы анального секса, прямо скажем, мало волновали страну и поэтому в партийной прессе о них писали на редкость скупо, как правило, без особой симпатии.

Вообще, игривое отношение к жопе мало свойственно российскому населению испокон веков. Ни в русских заветных сказках, которые были мерилом и кладезем народной эротики, ни в классической литературе – нигде мы не найдем (кроме разве что у юного Пушкина в шутливых посланиях к гомосексуалисту Вигелю) добрых или хотя бы иронических чувств к анальному сексу. Напротив, жопа была (и до сих пор остается) помойкой русской эротики, ее поистине отхожим местом, «тухлым глазом» блатной эстетики. Жопа всегда вызывала у интеллигенции оторопь. Возможно, это связано с политическим курсом страны, с тем, что российская власть считала интеллигенцию говном (вспомним слова Ленина), но дело не только в этом. Самуил Маршак как-то с болью писал, что если в стихотворении, каким бы прекрасным оно ни было, встретится слово «жопа», то читатель забудет обо всем, кроме этого слова.

И вот на этом проклятом месте, в стране анального небытия, являются мне два знамения. В виде двух прекрасных черноволосых дев, застенчивых, блестяще эрудированных, в которых ученые мужи видели надежду нашей гуманитарной науки, а они оказываются сумасшедшими любительницами анального секса. Ну, просто тайными маньячками женской содомии! Ладно, если бы я встретил только одну, тогда я бы сказал себе: это – исключение из правил, невидаль, игра природы. Но они предстали как двойственное исключение, то есть, в сущности, уже как нарушение правила – и они были лучшие из лучших.

Они слышали друг о друге и даже в конце концов светски познакомились, но только я был посвящен в их параллельные сокровенные желания. Нет, они и так, в обычном вагинальном варианте, были отнюдь неплохи. Но этот вариант им казался всего лишь подступом, прелюдией, пригородом, пройдя через который можно, наконец, окунуться в шум, гам, запахи центральной улицы. В стройных, длинноногих тихонях, свободно читавших по-латыни и любивших французскую поэзию от Ронсара до Малларме, бушевала такая анальная страсть, которая разрывала их ягодицы и неизменно завершалась многократными, как раскатистое гвардейское «ура!», оргазмами. Все это было в высшей степени незаконно, живо, неприлично и незабываемо.

Возвращаясь от них домой по улицам вечерней Москвы, я думал: почему встречи с диссиденствующей интеллигенцией, кухонные разговоры вызывают у меня ощущение тоски и пресности, затхлости и никчемности? Я, конечно, очень любил академика Сахарова, но промежности моих красавиц были магнитом попритягательнее. Черноволосые девы навсегда испортили мне мою социальную и идеологическую направленность, сделали ее поверхностным посмешищем. Они всего лишь слыли учеными членами интеллигентной касты – их волосы развевались, как поднятые хвосты породистых, фыркающих на скаку лошадей, летевших прямо в центр мироздания. Нарушительницы тривиальных законов обыденной и научной жизни, предательницы ветхого коммунизма и собственной скромности, они вывернули наизнанку мой творческий мир, даря мне заранее, с превеликой щедростью, непредвиденные эстетические решения, которые стали моим и только моим достоянием.

Утреннее чудо

Это – мальчик, который моется за занавеской. Это – бар, который работает допоздна. Это – последний поезд. Это – жесткий вагон. На борту вертолета надпись: «Смерти нет». Мужчина начинается с утренней эрекции.

Она приходит ниоткуда, по собственному велению, невзирая на лица. Приятно сознавать, что мои друзья и враги приведены ею к общему знаменателю, обезоружены в своих постелях. Сильнее всякой идеологии, она реактивна и интерконтинентальна, с ней просыпаются Папа Римский и разные думские фракции, голливудские звезды, нацисты, китайцы, старьевщики, дипломаты, бандиты, издатели моих книг, британские принцы, Международный Красный Крест.

Она – отрицание голой механики.

Это – нирвана со всеми признаками дерзости и богобоязни, возбуждения вне возбуждения.

Это – распредмеченный фантазм, когда я, по правде сказать, не объявлен ни субъектом, ни объектом, точнее, я предчувствую себя субъектом, превращающимся в объект.

Она оживляет меня. Я оживляю ее. Мы оживляемся.

На первый взгляд, она целиком состоит из патетики и экзальтации, из мишуры, из розовой поросятины, соловьиных клятв и братьев Карамазовых, короче, из обращающих на себя внимание достижений телесного духа, хотя на самом деле в ней нет ничего патетичного. Как всякое выдающееся явление, она скромна.

Она – случайность и приключение.

Она – светлая скорбь освобождения от обязательств.

Из-за присущей ей очевидности она – закрытое силовое поле. В отличие от всех других форм жизненной имитации в ее случае нельзя отрицать, что вещь там есть.

Она предает забвению два института: семью и любовь.

Я прозреваю в ней гамму эмоциональных оттенков (от гордости до конфуза) и сущностей – материальные сущности, побуждающие к физическому, химическому, оптическому изучению, и сущности региональные (восходящие к эстетике, истории, социологии).

Жизнеутверждение утренней эрекции дорогого стоит.

Верность ей – лучший девиз для мужчины.

Время утренней эрекции – сугубо мужское время – не дробится на части. Синоним цельности, она умножается на самое себя, размывая все мыслимые границы между реальным и идеальным, преодолевая платоновские конструкции. В этом смысле утренняя эрекция – состояние до– и посткультурное, к самой же культуре отношение не имеющее. Культура обходит ее стороной.

Вместе с тем культура в своей совокупности воздвигнута на утренней эрекции, является ее продолжением, дополнением, заветом, лучше сказать – комментарием.

Пушкин – утренняя эрекция в образе русского поэта.

Вермеер и Пикассо – ее двойники.

Гомер – ее присказка.

Данте – ее комедия.

Пруст – многотомная память об утренней эрекции.

Шуберт – ее музыкальный аналог.

Кант – ее извержение.

Кафка – прерванная поллюция.

Утренняя эрекция – состояние чистой, ничем не замутненной витальности. Для любого, кто держит ее в руке, это проверка качества жизни. Утренняя эрекция – перст Бога.