Взять хоть нас – мы перечитываем слова женщины, умершей три четверти века назад, и слова эти в определенном смысле продолжают жить в умах многих, становятся частью беседы, влияют на реальные действующие силы. В протестной речи Зонтаг, опубликованной на TomDispatch той же весной 2003 года, и в эссе «А в это время…», вышедшем несколькими годами позже, есть абзац, где она ссылается на посмертное влияние Торо и говорит о Невадском испытательном полигоне (где было взорвано более тысячи ядерных бомб; несколько лет, начиная с 1988 года, я участвовала в масштабных акциях гражданского неповиновения, направленных против ядерной гонки вооружений). Тот же пример попал и в книгу («Луч надежды в темноте»): я упоминаю там, что не мы, антиядерные активисты, добились закрытия Невадского полигона (что было нашей самой очевидной целью), но мы вдохновили жителей Казахстана требовать закрытия Семипалатинского полигона в 1990 году. Непредвиденно, непредсказуемо.
Меня многому научила история с полигоном и другими местами, о которых я пишу в книге «Дикие мечты. Борьба за пейзаж на Американском Западе» (Savage Dreams: The Landscape Wars of the American West) – о длиннейшей исторической цепи, о непредвиденных последствиях, об отложенном воздействии. Полигон как арена для столкновений и взаимодействий – а также пример таких писательниц, как Зонтаг и Вулф, – научил меня писать. А потом, многие годы спустя, Зонтаг подкрепила свой аргумент о необходимости протестовать из принципа моими примерами из того самого разговора на кухне и кое-какими записанными мной наблюдениями. Совсем небольшое влияние получилось: и я не могла предугадать его заранее. И это случилось как раз в тот год, когда обе мы вспоминали Вирджинию Вулф. Принципы, которые мы обе отразили в книгах, ссылающихся на нее, можно назвать «вулфианскими».
Две зимние прогулки
На мой взгляд, надеяться можно уже потому, что мы не знаем, что случится дальше, а между тем невероятное и невообразимое происходит вполне регулярно. И еще потому, что, как показывает «неофициальная» история мира, увлеченные личности и народные движения могут строить историю – и строили ее прежде. Хотя когда и как именно мы победим, сколько это займет времени – предсказать невозможно. Отчаяние – одна из форм уверенности. Уверенности в том, что будущее в целом будет таким же, как и настоящее, или отклонится от него. Отчаяние – это уверенная память о будущем, по меткому выражению Гонсалеса. Оптимизм примерно так же уверен в том, что произойдет. И то и другое – по сути поводы ничего не делать. Надежда может означать знание о том, что у нас нет этой памяти, а реальность не обязательно соответствует нашим планам. Надежда, как и творческие способности, могут корениться в том, что поэт-романтик Джон Китс назвал «отрицательной способностью».
Зимним вечером 1817 года (Вирджиния Вулф сделает запись о тьме в своем дневнике через век с небольшим) поэт Джон Китс возвращался домой, беседуя с друзьями. Как он впоследствии писал об этой прогулке в своем знаменитом письме, «кое-что у меня в голове прояснилось – и вдруг меня осенило, какая черта прежде всего отличает подлинного мастера, особенно в области литературы… Я имею в виду Негативную Способность – а именно то состояние, когда человек предается сомнениям, неуверенности, догадкам, не гоняясь нудно за фактами и не придерживаясь трезвой рассудительности».
Этот случай, когда у Китса что-то прояснилось в уме, пока он гулял и беседовал, указывает на то, как пешие прогулки освежают воображение и понимание самой природы творчества, деятельности, сообщающей рефлексии направленность вовне. В своих воспоминаниях «Зарисовка прошлого» Вулф пишет: «Однажды, когда я гуляла по Тависток-сквер, мне пришла в голову идея написать „На маяк“. Это произошло так же, как и с другими книгами: в огромной, по-видимому неосознанной, спешке. Одно событие перешло в другое. Подобно мыльным пузырям, вылетающим из трубочки, сонм идей и сцен выпорхнул из моего сознания, и губы словно шептали сами по себе, пока я шла по улице. Откуда возникали эти пузыри? Почему? Не имею понятия.»
По-моему, отчасти гений Вулф в том и состоит, чтобы не иметь понятия. Та самая отрицательная способность. Как-то я услышала об одном ботанике с Гавайев, который, чтобы найти новые виды растений, уходил в джунгли, выходя за пределы всего, что и как он знал ранее, полагаясь не на знания, но на новый опыт, отвергая планы и позволяя реальности вести себя. Вулф не только использовала этот метод непредсказуемости, но и воспевала его – на словах и на деле. Ее прекрасное эссе 1930 года «Долгая прогулка: лондонское приключение» пронизано легким ветерком многих ее ранних работ – и при этом направлено глубоко во тьму.
Приукрашенная или вымышленная прогулка за карандашом в зимние лондонские сумерки стала поводом заглянуть во тьму, бродить, выдумывать, стереть свою личность – огромное приключение, зреющее в душе, пока тело следует привычным бытовым маршрутом. «Вечерний час оделяет нас той же безответственностью, что тьма и свет фонарей, – пишет она. – Мы словно немного перестаем быть собой. Выходя из дома чудесным вечером, между четырьмя и шестью часами, мы сбрасываем ту самость, которая знакома нашим друзьям, и вливаемся в ряды огромной республиканской армии безымянных бродяг, общество которых так приятно после одиночества в комнате».
Здесь она описывает общество, которое не возводит идентичность в ранг закона, а напротив, высвобождает ее. Общество незнакомцев, республику улиц, опыт анонимности и свободы, подаренный нам большими городами.
Интроспекцию часто изображают как нечто происходящее за закрытыми дверями, требующее одиночества: монах в келье, писатель за столом. Вулф возражает этому, говоря о доме так: «Там нас окружают предметы, навевающие воспоминания о нашем собственном опыте». Описав эти предметы, она добавляет: «Но стоит за нами закрыться двери, как все это исчезает. Разбивается скорлупа, которую создали наши души: для защиты и чтобы отличаться от других. Прочь морщины и потертости – остается лишь жемчужина восприятия, словно гигантский глаз. Как прекрасна зимняя улица!» Это эссе попало и в мою антологию историй о пеших прогулках – «Не сидится на месте», она же и история размышлений, разума в движении. Раковина дома – в своем роде тюрьма, но одновременно и защита, оболочка, состоящая из знакомого и постоянного, того, что при выходе наружу может исчезнуть. Прогулки по улицам могут быть формой социального взаимодействия, даже политической акцией – если мы идем вместе, как делаем во время демонстраций, выступлений и революций. Также они могут будить фантазии, субъектность, воображение – своего рода дуэт между вторжениями извне и потоком изображений, желаний – и страхов – внутри. Иногда думать лучше на воздухе, как и заниматься спортом.
В этих обстоятельствах воображение зачастую подгоняют случайные и мимолётные вещи: оно работает ненарочно. Мысли прогуливаются окольными путями и достигают тех мест, которые недоступны непосредственному пониманию. У Вулф в «Долгой прогулке» воображение путешествует исключительно для удовольствия: но именно такое бродяжничество подарило ей задумку романа «На маяк» и вообще поддержало ее в творческом труде так, как не смогло бы сидение за столом. Как именно мы будем справляться с творческим трудом – это всегда непредсказуемо, требует пространства, не укладывается в графики и системы. Эти пути невозможно уложить в воспроизводимые схемы. Общественные, городские пространства, которые в иных случаях служат для того, чтобы член общества устанавливал контакты с другими себе подобными, становятся местом, где можно удалиться от связей и привязанностей, характерных для индивидуальности. Вулф рассказывает о том, как хорошо порой потеряться – не в буквальном смысле, когда не знаешь, как вернуться домой, – нет, метафорически затеряться и открыться непознанному. Она напоминает, что физическое пространство дает свободу пространству души. Она пишет о фантазиях или, пожалуй, даже мечтах – когда человек воображает себя в другом месте или другим человеком.
В «Долгой прогулке» она задается вопросом идентичности самой по себе: «Или, быть может, подлинная самость не в этом и не в том, не здесь и не там? Может быть, это что-то столь разнообразное и непостоянное, что стать самими собой мы можем лишь тогда, когда дадим свободу желаниям и позволим самости беспрепятственно воплощаться? Обстоятельства призывают нас к единству. Удобства ради человек должен быть целым. Добропорядочный гражданин, выходящий из дома вечером, – это должен быть банкир, игрок в гольф, муж и отец, но не бродяга, пересекающий пустыню, не мистик, глядящий в небеса, не гуляка в сан-францисских трущобах, не солдат, возглавляющий революцию, не отщепенец, исторгающий вопль безверия и одиночества». Но, продолжает она, он становится ими всеми, а присущие ему ограничения не имеют отношения к ней самой.
Принципы неопределенности
Вулф призывает к более интроспективной версии стихотворения Уолта Уитмена «Я вмещаю множества», более прозрачному варианту «Я – это другой» Артюра Рембо. Она воспевает обстоятельства, не требующие насильственного, репрессивного объединения идентичностей. Часто подмечают, что так же Вулф поступает применительно к персонажам своих романов. Реже – что в своих эссе она говорит о подобном подходе тоном исследователя, критика, настаивающего на разнообразии, предельности, а быть может – и на тайне, если тайной можно считать способность чего-либо вечно стремиться к беспредельности, вмещать в себя больше и больше.
Эссе Вулф – это зачастую манифесты и одновременно примеры и исследования такого ничем не ограниченного сознания, этого принципа неопределенности. Кроме того, это образцы противодействия критике. Ведь мы часто думаем, будто цель критики – обеспечить единственно правильный ответ. Будучи критиком, я часто шутила о том, что в музеях любят художников, как таксидермисты любят оленей. Что-то из этого желания обеспечить надежность, стабильность, придать крепкую основу и определенность работе художников, суть которой – открытость, затуманенность, смелость, – часто встречается у людей из пределов, иногда именуемых миром искусства.