росыпайся», – мысленно обращалась Соня к поселку. Но поселок цеплялся за ночь последним крепким сном.
За окном дул ветер. Его холодное дыхание сочилось в щели. Соня поежилась, подбирая одеяло; ее нога коснулась холодного края простыни, и по телу пошли мурашки – ее знобило от остывающей испарины. Она повернулась набок, чтобы согреться, и вдруг почувствовала, что под нею густая, клейкая сырость. Она поспешно откинула одеяло и вскрикнула – густая клейкая кровь покрывала простыню.
– Что это? – произнесла она вслух, беспомощно озираясь. – Гриша! – крикнула она через минуту, натянув до подбородка одеяло, чтобы не видеть этого ужаса. – Гриша, проснись!
И тотчас вспомнила кирпичи. Кирпичи, кирпичи, кирпичи… Они мелькали перед нею, красноватые, пористые, облупленные, с отбитыми краями, тяжелые, не больше двух-трех… а потом азарт, спешка… пять, и шесть, и семь… Боль в пояснице, тяжесть, тяжесть, тягучая боль… Но разве она могла отстать?.. И раствор – крутое тесто с лопающимися пузырьками и вращение, вращение палкой… вращение, от которого заломило в спине… Но разве можно было уйти?
– Гриша! – крикнула она отчаянно и потянула мужа за плечо.
Он сразу подскочил. Заспанное лицо улыбалось, глаза были закрыты. Она не нашла слов, чтоб объяснить. Ей стало стыдно и страшно.
– Пора на работу, Гриша, – сказала она. – Вставай, вставай же!
– Рано еще… – пробормотал он и повалился на подушку. – Я еще чуть-чуть… я сейчас…
Она с ужасом видела, что он засыпает снова. Как сказать ему? И что ей теперь делать? Она не чувствовала никакой боли, только страх и ощущение беды.
И вдруг ее ощущение передалось ему. Они были слишком едины, настроение одного всегда передавалось другому. Он сразу открыл глаза и спросил испуганно:
– Что?
Она сама не знала – что. Она схватила его руку и сказала:
– Не знаю. Очень плохо.
И заплакала, окончательно поняв, что с нею случилась непоправимая беда.
Через полчаса они вышли из барака. Поселок еще спал. Раннее утро встретило их ветром. Ветер был приятен Соне. Он бодрил. Она шла медленно, поддерживаемая Гришей, и с каждым шагом слабела, и все труднее было делать новые шаги.
– Я больше не могу, – сказала она побелевшими губами и остановилась. Она почти падала. Они стояли полные отчаяния.
– Я тебя понесу, – сказал он, наконец, и осторожно поднял ее.
Обхватив Гришу за шею, Соня лежала на его руках покойно и удобно. Так уже было однажды. Они еще не были женаты. Они гуляли в тайге, перелезали через поваленные стволы, через старые коряги, перепрыгивали через ручейки, с кочки на кочку пробирались по болотистым низинам. Они целовались, держались за руки, радуясь каждому прикосновению. Соня замочила ноги. «Я понесу тебя», – сказал он. Нет, нет! Она не решалась. Но он так просил: «Ну, позволь, я только подержу тебя…» Он обнял ее и не смел прижать к себе. Она сама робко обняла его за шею. И он понес ее, немного задыхаясь, счастливый, гордый…
Он и теперь слегка задыхался. Она слышала его сильное прерывистое дыхание. Но как они сейчас несчастны оба! Он иногда заглядывал в ее лицо, тихо спрашивал: «Ну, как?» – «Ничего, – отвечала она шепотом, – ничего… Тебе не тяжело?»
Ему было очень тяжело, у него немели руки. Но он нес ее, упорствуя, не желая признаться в том, что ему не под силу донести ее. Да и выхода другого не было.
У больницы он бережно опустил ее на землю. У него темнело в глазах от усталости и тревоги. Врача еще не было. Тоня спала на табуретке, приткнувшись в углу. Санитарка только что пришла и неприязненно посмотрела на Соню.
– У меня кровотечение… очень сильное… – сказала Соня, и губы ее задрожали.
Санитарка узнала ее.
– Ах ты боже мой! – вскрикнула она и засуетилась. Она кое-как уложила Соню, накинула платок и побежала к дому, где жил доктор. Она бежала, не замечая холода.
– Семен Никитич! Семен Никитич! – кричала она, стуча кулаком в дверь.
Тарас Ильич впустил ее. Доктор был в нижнем белье, но она не обратила на это никакого внимания.
– С ребеночком нашим… беда… – говорила она, чуть не плача.
– С каким ребеночком? Вы что?
– С будущим… с первым… – сказала санитарка и всхлипнула.
Обратно они бежали втроем. Тарас Ильич, доктор, за ним санитарка. У больницы к врачу бросился поджидавший больной, но врач только отмахнулся:
– У меня тут с ребенком беда, а вы… с пустяками!
Гриша стоял у двери палаты, ничего не видя, в шапке, с белым лицом.
Тарас Ильич подошел. Пожал руку у локтя.
– Может, обойдется, – сказал он неуверенно.
– Может, обойдется, – одними губами ответил Гриша.
Врач вышел, долго мыл руки. Подозвал Гришу.
– Удар? Тяжесть? Падение? – спросил он отрывисто, пряча глаза.
Гриша не сразу понял, потом сказал:
– Кирпичи.
У врача передернулось лицо.
– Ну, ну, не волнуйтесь, – сказал он привычно, а у самого трясся подбородок. – Для нее опасности нет. Полежит – посмотрим.
– А для?..
– Гм-м… М-да… Пусть полежит – посмотрим. Если операция – отправим в Хабаровск… Да не стойте истуканом! – вдруг закричал он, отворачиваясь. – Идите! Ступайте! Придете днем!
Тарас Ильич взял Гришу за плечи и увел его. Гриша пришел днем. Ему встретилась Тоня. Она покачивалась на ходу: она уже много ночей не ложилась. Гриша рванулся к ней:
– Ну, что Соня?
– Да что вы все по очереди ходите! – огрызнулась Тоня и тотчас узнала Гришу. – Гриша, ты меня прости, я не узнала, а тут все ходят и ходят, отвечать надоело.
– Кто ходит?
– Ну, кто! Ребята ходят. С самого утра все бегают: «Как Соня?» И каждому объясняй.
Соня чувствовала себя хорошо, но кровотечение продолжалось. Гришу пустили к ней на минутку. Она лежала в общей с мужчинами палате; ее только завесили простынями. В палате царила полная тишина – больные знали о несчастье и берегли Соню.
У занавески, невидимый для Сони, сидел Епифанов в халате, и крупные слезы катились по загорелому, обветренному лицу.
Соня встретила Гришу лихорадочно блестящим взглядом.
– Я все думаю, думаю… – сказала она. – Я одна виновата, одна я. Все говорили. И ты меня гнал, и Епифаныч…
Слез у нее не было, и голос был сух.
– Соня…. главное – ты. Лишь бы ты была здорова…
– Никогда, никогда не прощу себе! – сказала Соня и сжала губы.
Когда Гриша уходил, его догнал Епифанов.
– Лучше бы исключили меня, – сказал он. – Ну, выругай меня хоть ты! Мочи нет… Ведь это я… я один виноват.
Соню отправили в Хабаровск на пароходе. Гриша поехал с нею.
Пока она лежала в больнице, Гриша выполнял десятки поручений комсомольского комитета. Он считался в командировке, и его нагрузили делами. Он доставал спортивные принадлежности, музыкальные инструменты, яблоки, учебники для общеобразовательной школы и лук для цинготных.
Соня вышла из больницы такою же, какою была раньше. Она не казалась ни похудевшей, ни побледневшей. Она помогала Грише получать и грузить товары. Они пошли в кинематограф, гуляли по улицам, радовались мостовым, уличным фонарям, магазинам, автобусу.
О случившемся не говорили.
Гриша ждал худшего. Она перенесла несчастье как будто бы очень легко. Иногда он думал: «Может быть, она и рада, что меньше хлопот, меньше трудностей?»
Когда пароход подходил к строительству, пассажиры заполнили палубу. Соня и Гриша стояли у борта, на носу. Они впервые охватили взглядом все построенное ими. Темнели острые крыши шалашей, желтели новенькие бараки; освобожденное от заслона деревьев, блестело озеро; видно было, как ползут по лесотаске бревна в прожорливую пасть лесозавода.
Здание временной электростанции поднимало к небу прямой столб дыма. У берега разгружалась баржа с цементом. По узкоколейке бежала дрезина, волоча за собою вагонетки с камнем. На промышленной площадке копошились сотни землекопов.
Как все изменилось с того дня, когда они вот так же, стоя рядом у борта, приближались к месту будущего города! Тогда они увидели только пустой берег и приземистые домики селения, стиснутого с трех сторон нетронутой темной тайгой.
– Гляди, Соня, – восторженно сказал Гриша. – Ведь это уже почти город… Еще год…
Он замолчал, потому что Соня спрятала лицо, и видно было, как судорожно дрожит ее щека.
– Соня… родная!..
– Нет! Нет! – вскрикнула Соня, отстраняя его рукой. – Это был мальчик, а я убила его! Убила…
Они жили по-прежнему. Работали, читали стихи, пытались учиться, очень часто (чаще, чем раньше) проводили вечера с товарищами, в компании. Когда они оставались вдвоем, они сразу искали себе занятие, как бы боясь, что в молчании прорвется то, что надо держать в себе, глубоко.
9
После истории с печами здоровье Семы Альтшулера настолько ухудшилось, что врач объявил его безнадежным. Сему перенесли в крошечный докторский кабинет. Тоня почти неотлучно сидела возле него, держала руку на его воспаленном лбу, когда Семе было плохо, и вела с ним тихие задушевные беседы, когда Семе становилось лучше. Врач протестовал против разговоров: они утомляли больного. Но у Семы была огромная потребность передавать другим все то, что скопилось в часы одиноких размышлений, обостренных болезнью. Тоня чутьем понимала, что, несмотря на утомление, беседы повышают активность организма, а следовательно, и его сопротивляемость.
– Вы его приговорили к смерти, – резко сказала Тоня врачу, – зачем же его мучить? Я не верю, чтобы у разных людей болезнь была одинакова. Мне кажется, я понимаю, как лечить Альтшулера. Оставьте его мне и не мешайте!
Врач подумал: «Какая неприятная, резкая девушка!» – и сказал:
– Пожалуйста. Я подожду. Скоро вы меня учить начнете.
Он был вознагражден предупредительностью Тони во всех других вопросах. Беседы продолжались.
– Вы когда-нибудь читали о самоубийствах, Тоня? – спрашивал Сема. – Подумайте, ведь были такие люди! Разочарование в жизни. Вы это понимаете, Тоня?
– Я бы этого никогда не сделала, – сказала Тоня. Она вспомнила жестокое разочарование, пережитое ею так недавно. Мысль о самоубийстве даже не приходила ей в голову.