Солнце уже стояло высоко, когда они отъехали в лес. Борына и Доминикова разговаривали мало, хотя и сидели рядом на переднем сидении.
Неучтиво было бы все время молчать, словно какие-нибудь нелюдимы, и поэтому они порой перекидывались словом-другим — только чтобы не заснуть и чтобы в горле не пересохло.
Борына погонял свою кобылу — она начала убавлять шаг и от жары и усталости была вся потная, — иногда насвистывал и снова умолкал, что-то про себя обдумывая, взвешивая и часто исподтишка поглядывая на старуху, на ее сухое, словно из воска вылитое лицо с застывшими морщинами. Она все время шевелила беззубым ртом, как будто молилась про себя. Иногда надвигала на лоб красный платок, потому что солнце било ей прямо в лицо, и сидела неподвижно, только темные глаза ее горели.
— Что, картошку выкопали уже? — спросил, наконец, Борына.
— Выкопали. Хорошо уродилась в нынешнем году.
— Будет чем откармливать приплод.
— Я и то уже откармливаю кабанчика, — на масленицу может понадобиться.
— Правда, правда… Говорят, Валек Рафалов к вам сватов с водкой засылал?
— Не он один. Да зря только деньги тратят. Моя Ягуся не для таких, нет!
Она подняла голову и своими ястребиными глазами впилась в лицо Борыны, но Борына помнил, что он человек почтенный и в летах, не ветрогон какой-нибудь, и лицо его оставалось холодно-спокойным и непроницаемым. Оба молчали долго, как бы испытывая друг друга.
Борыне никак нельзя было начать первому: как же, разве может он, человек немолодой и первый богач в Липцах, так вот прямо взять да и сказать, что Ягуся ему приглянулась? Есть у него и гордость и смекалка!
Но по натуре он был человек горячий, и его злило, что приходится проявлять такую выдержку, действовать окольными путями и заискивать перед кем-то.
Доминикова же догадывалась, что его так волнует и сердит, но ни единым словечком ему не помогла. Она посматривала то на него, то в голубую даль. Наконец, сказала как бы нехотя:
— А жарища-то какая — точно в страду.
— И не говорите!
Было и в самом деле жарко — по обеим сторонам дороги сплошной мощной стеной тянулся бор, и ни малейшее дуновение ветерка не доходило сюда с полей, а солнце стояло в зените и так пекло, что разогретые деревья замерли, в изнеможении склоняя над дорогой неподвижные ветви и только время от времени роняя янтарные иглы, которые, кружась, падали на дорогу. Грибной прелый запах подсыхающих болот и дубовых листьев щекотал ноздри.
— А знаете, Мацей, дивлюсь я, да и другие тоже, что такой хозяин, как вы, у которого и голова на плечах, и земли столько, и от людей почет, не имеете охоты должность какую-нибудь занять.
— Правильно вы говорите — охоты не имею. На что это мне! Был я три года солтысом — а что толку? Сколько своих денег приплатил, и сам намаялся, и лошадок заморил! Сколько нахлопотался да набегался — хуже всякого пса! Да и в своем хозяйстве беспорядки пошли, разорение такое, что моя старуха постоянно со мной ругалась, доброго слова я от нее не слыхал.
— Конечно, и она права была. А все же войтом или солтысом быть — и почетно и доходно.
— Спасибо! Перед урядником спину гни, писарю и всякому голышу из управы кланяйся… Велика честь! Мужики податей не заплатят, мост завалится, взбесится собака, кого-нибудь хватят колом по башке — кто виноват! Солтыс! С него штрафы тянут! Доходно, говорите? Немало я и писарю и в волость носил кур, яиц, гусей.
— А вот Петру войтом быть не в тягость, нет! Уж он и земли себе прикупил, и амбар новый поставил, и лошади у него — орлы!
— Так-то оно так, да неизвестно, что у него от всего того останется, когда его сменят.
— Вы так думаете!
— У меня глаза есть, и кое-что я смекаю.
— А Петр ничего не боится. Здорово заважничал, даже с его преподобием воюет.
— Везет ему оттого, что у него баба такая: он в войтах ходит, а она все хозяйство в кулаке держит.
Снова помолчали.
— А вы что же, свататься ни к кому не думаете? — осторожно спросила Доминикова после паузы.
— Ну… меня уж к бабам не тянет, — стар.
— Напрасно вы так говорите! Стар тот, кто уже и ходить не может, ложки сам ко рту не донесет и с печи не слезает. Видела я, как вы мешок ржи несли!
— Мужик я еще крепкий, это верно. Да кто за меня пойдет?
— Да ведь вы не пробовали. Посватайтесь — тогда узнаете.
— Стар я, дети большие… И не всякую возьму!
— А вы землю ей запишите, так самая лучшая за вас пойдет.
— Ради земли! Экое свинство! Ради нескольких моргов самая честная пойдет хотя бы за деда, что под костелом сидит!
— А мужики разве за приданым не гонятся, а?
Борына ничего не ответил, только хлестнул лошадь так, что она поскакала галопом.
После этого они долго молчали.
И только когда уже выехали из лесу на дорогу под тополями, Борыну, который все время тайно злился и волновался, вдруг прорвало:
— И что это делается на свете, черт бы побрал такие порядки! За все плати, даже за доброе слово! Уж так плохо, что хуже быть не может. До того дошло, что и дети против родителей идут, послушания от них не жди. И все между собой грызутся, как собаки.
— Потому что глупы: забыли, что всех одинаково мать-земля покроет.
— Еще парня от земли не видать, а уж он с отцом ругается, пристает — подавай, мол, мою часть! Только и знают над стариками издеваться! В деревне им, подлецам, тесно, старые порядки им не по нутру, иной и одеться по-набожному стыдится.
— А все оттого, что Бога не боятся.
— Оттого или не оттого, а никуда это не годится.
— И лучше не будет, нет!
— Куда там! Кто с ними справится?
— Наказание божие! Но придет час суда!
— А до тех пор сколько народу пропадет!
— Да… Времена такие, что лучше бы Бог наслал мор на всех.
— Времена! А люди-то что же, по-вашему, не виноваты? А войт? С ксендзом ссорится, людей бунтует и морочит, а дураки ему верят… А кузнец? Наказал меня Бог зятьком!..
Так они жаловались друг другу и ругали все на свете, вглядываясь в деревню, которая была уже близко и все яснее выступала за тополями.
За кладбищем сквозь легкий туман пыли краснели ряды склоненных над землей — женщин, и скоро ветер донес глухой, монотонный стук трепал.
— Хорошо в такую погоду лен трепать! Я около них сойду, — должно быть, и моя Ягуся тут.
— Я вас подвезу. Сверну маленько с дороги, не беда.
— Вот не знала я, какой вы добрый, Мацей! — заметила Доминикова с хитрой усмешкой.
Он свернул с большой дороги на проселок, который вел к кладбищенским воротам, и довез свою спутницу туда, где под серой каменной оградой, в тени берез, кленов и клонившихся из-за ограды могильных крестов, десятка два баб усердно трепали сухой лен. Над ними стояло облако пыли, и длинные волокна льна цеплялись за желтые листья берез, висли на черных перекладинах крестов. Неподалеку, на шестах, протянутых над ямами, в которых горели костры, сушился еще сыроватый лен.
Звонко стучали мялки, и женщины непрерывно сгибались короткими и быстрыми движениями. Только время от времени какая-нибудь из них выпрямлялась и, вытрепав пучок льна, свертывала его клубком или трубочкой и бросала на разостланный около себя холст.
Солнце уже было по другую сторону леса и светило женщинам прямо в глаза, а им хоть бы что — работа, смех, веселая болтовня не прекращались ни на минуту!
— Бог на помощь! — крикнул Борына Ягне, работавшей первой с краю. Она была в рубашке и красной шерстяной юбке, голова повязана платком — от пыли.
— Спасибо! — откликнулась она весело, поднимая на него огромные синие глаза, и улыбка осветила красивое загорелое лицо.
— Что, дочка, сухой? — спросила старуха, щупая обмятый лен.
— Сухой, как перец, даже ломается, — Ягна опять глянула на Борыну с такой улыбкой, что его в дрожь бросило, и он, взмахнув кнутом, поскорее отъехал. Но дорогой он все время оглядывался, даже тогда, когда Ягны уже не было видно: она, как живая, стояла у него перед глазами.
"Девушка как лань! — думал он. — Такую бы мне в самый раз!"
IV
Было воскресенье, тихий солнечный сентябрьский день, повитый осенней паутиной.
На стерне, сразу за гумном, сегодня пасся весь скот Борыны, а под высоким, пышным стогом, окруженным зеленой щеткой ржи, лежал Куба, присматривал за скотом и учил Витека молитвам. Он часто покрикивал на него, а то и тыкал кнутом, так как мальчик все сбивался и поглядывал на сады.
— Ты запоминай, что я говорю, — ведь это молитва! — внушал ему Куба серьезно.
— Да я слушаю, Куба, слушаю.
— Так чего же ты на сады глаза пялишь?
— У Клембов, кажись, еще яблоки есть…
— Так тебе их захотелось? А ты их сажал, а? Повтори еще раз "Верую!"
— Ты тоже куропаток не выводил, а взял целую стаю.
— Дурак! Яблоки — Клембовы, а птички — божьи. Понятно?
— Да взял-то ты их с панского поля.
— И поле не панское, а божье. Смотри, какой умник выискался! Повтори-ка лучше "Верую".
Витек повторял молитву торопливо, потому что у него уже ныли ноги от долгого стояния на коленях. Но до конца не утерпел:
— Ой, кобыла, кажись, в Михалов клевер забралась! — крикнул он, готовясь вскочить и побежать.
— Не твоя забота. Читай молитву!
Витек, наконец, дочитал, но уже больше не мог выдержать — приседал на корточки, вертелся во все стороны. Заметив на сливе стаю воробьев, швырнул в них комком земли и опять качал поспешно молиться, ударяя себя в грудь.
— А "Богородицу" проглотил, как грушу?
Витек прочел и "Богородицу" и с глубоким облегчением растормошил спавшего Лапу и начал с ним играть.
— Все бы тебе скакать, как глупому теленку!
— А куропаток отнесешь его преподобию?
— Отнесу.
— Изжарили бы мы их лучше в поле!
— Ишь чего захотел! Картошки себе напечешь.
— Смотри-ка, люди уже в костел идут! — воскликнул Витек, увидев сквозь плетень и деревья мелькавшие на дороге красные платки.
Солнце порядком пригревало, все окна и двери были растворены настежь. Кое-где люди еще умывались под навесами, девушки расчесывали волосы и заплетали косы. Где выколачивали праздничную одежду, смятую от лежанья в сундуках, где люди уже выходили на дорогу. Как алые маки, как желтые георгины, доцветающие у стен, как золотые ноготки и настурции, шли разодетые женщины и девушки. Шли дети, молодые парни, мужики в белых кафтанах, похожие издали на большие снопы ржи. Все они не спеша направлялись к костелу по дороге вдоль озера, которое, словно золотая чаша, отража