поминала пчелиный улей.
"А может, и увижу его", — подумала Ягна, подставляя лицо ветру и каплям, скатывавшимся с ветвей.
— Ягуся, работать не пойдешь? — крикнула ей Юзя со двора.
Ягне сегодня и в голову не пришло упираться: она взяла мотыгу и пошла в поле к работавшим там женщинам. У нее больше не было ни сил, ни охоты делать Ганке наперекор, она даже рада была подчиниться приказанию, которое отвлекло ее от раздумья и сомнений. Ее томила непонятная тоска, слезы набегали на глаза, душа рвалась куда-то. Она так рьяно взялась за работу, что оставила всех далеко позади, и не давала себе роздыху, не обращая внимания на колкости Ягустинки, не видя враждебных глаз, все время следивших за ней, как злые собаки, готовые вцепиться в нее зубами.
Только по временам она вдруг выпрямлялась — так выпрямляется под ветром дикая груша на меже, отягощенная массой цветов, и, тихо качаясь, глядит на свет тысячью глаз и роняет белые душистые лепестки в волны зеленых колосьев, будто плачет, вспоминая лютую зиму…
Ягна думала иногда об Антеке, но гораздо чаще вставали у нее в памяти глаза Яся, его красные губы, и милый голос звучал в ее сердце сладко, разгоняя печаль. И, ниже сгибаясь над грядой, она всей силой своей тоски цеплялась за эти воспоминания. Такая уж она уродилась — как хрупкий бересклет или дикий хмель, которым всегда нужно цепляться за какую-нибудь ветку или обвиваться вокруг крепкого ствола, чтобы они могли расти, и цвести, и жить, и если лишить их этой опоры, они легко погибают…
А женщины, нашушукавшись о ней вволю, сняли уже платки, так как становилось жарко, и все оживленнее болтали, все чаще потягивались и с нетерпением ожидали полудня.
— Козлова, ты ростом повыше, погляди, не видать еще наших на дороге?
— Ни слуху ни духу! — объявила Козлова, встав на цыпочки, чтобы дальше видеть.
— Больно скоро захотели! Раньше вечера они не придут… ведь путь не близкий…
— И пять кабаков по дороге! — не утерпела Ягустинка.
— Ну, не до водки теперь им, бедным!
— Натерпелись, чай, измучились… Шутка сказать, столько времени!..
— И всего-то мучений, что отсыпались в тепле да ели до отвала…
— Ох, уж и отъелись небось на казенных харчах, как боров на крапиве!
— На воле и сухая картошка слаще, — сказала жена Гжели.
— Куда как сладка такая воля!.. Только и пользы от нее бедняку, что может подыхать с голоду, как ему вздумается, потому что штрафа за это не берут и в тюрьму не тащат!
— Правда, родимые, правда! А все же неволя хуже всего…
Прибежал Витек звать их обедать и собрал корзины.
После полудня сегодня работать не полагалось по случаю крестного хода.
Обед Ганка приказала подавать на крыльцо, так как солнце уже ярко светило и все крыши и цветущие деревья, словно запорошенные ослепительно белым снегом, купались в прозрачном воздухе.
Солнечный день был тих, ветерок касался деревьев легко, как материнская рука, нежно ласкающая личико ребенка.
После обеда никто не пошел в поле работать и даже коров пригнали с пастбищ, только кое-кто из хозяек победнее выводил своих заморенных кормилиц попастись на меже или в овражках.
А когда уже солнце далеко отошло к лесу, люди стали собираться у костела, их тихий говор сливался с щебетом птиц на кленах и липах, достигавших крыши костела своими верхушками, едва тронутыми зеленью. Солнце припекало порядком, как всегда после утреннего дождя. Принаряженные женщины стояли группами, некоторые тоскливо поглядывали на дорогу под тополями. У ворот кладбища сидел слепой нищий со своей собакой и тянул заунывную песню, настороженно прислушиваясь ко всему вокруг и протягивая свою тарелочку прохожим.
Скоро вышел ксендз в стихаре и епитрахили, с непокрытой головой. Его лысина так и блестела на солнце.
Крест взял Петрик, потому что Амброжию не под силу было нести его так далеко, а войт, солтыс и одна из самых крепких девушек вынесли хоругви, которые тотчас заплескались на ветру, сверкая яркими красками. Племянник органиста, Михал, нес святую воду и кропило, некоторым прихожанам Амброжий роздал свечи, а органист с молитвенником в руке стал подле ксендза. Ксендз дал знак, и люди тихо двинулись по деревне, берегом озера, в неподвижной воде которого отражалась вся процессия.
По дороге к ней присоединилось еще много женщин и детей, а в последнюю минуту к ксендзу протолкались мельник и кузнец.
В самом конце процессии, позади всех, плелась старая Агата, часто кашляя, да ковылял на костылях слепой нищий, но он у моста свернул куда-то, — вероятно в корчму.
Только за мельницей (она не работала, так как и помощник мельника, весь в муке, присоединился к процессии) зажгли свечи, ксендз надел свою черную шапочку, перекрестился и затянул: "Под твою защиту…"
Все подхватили, кто как умел, и с пением двинулись лугами, где еще много стояло луж, а местами ноги увязали по щиколотку в густой грязи.
Заслоняя руками огоньки свеч, бабы потянулись гуськом по узкой тропинке, мелькая красными и полосатыми юбками, которые сливались как бы в длинную нитку разноцветных бус.
Река, искрясь на солнце, вилась среди зеленых лугов, пестревших полянками желтых и белых цветов.
Реяли над головами хоругви, как большие желтые и красные птицы, впереди качался крест, голоса поющих медленно разносились в неподвижном прозрачном воздухе. Река плескалась о берега, густо усеянные одуванчиками, и плеском своим словно вторила пению. Все взгляды были устремлены вперед, к ясному горизонту, на реку, сверкавшую золотыми чешуйками, и деревни на холмах, едва маячившие в голубой дали белыми лентами цветущих плодовых садов.
Ксендз со своей свитой шел сразу за крестом и пел вместе со всеми.
— Что-то много уток летит! — пробормотал он, скосив глаза направо.
— Это перелетные, — отозвался мельник, глядя за реку, где из низин, поросших желтым прошлогодним камышом и ольхой, тяжело поднимались одна за другой целые стаи.
— И аистов как будто больше, чем в прошлом году.
— Есть у них чем кормиться на моих лугах, вот и тянутся сюда со всех сторон!
— А мой в самый праздник где-то пропал!
— Должно быть, пристал к какой-нибудь стае.
— Что это у тебя на тех вспаханных полосках?
— А это я засадил целый морг конским зубом. Мокровато еще тут, но, говорят, лето будет сухое, так, может, он и поднимется хорошо.
— Только бы не так, как мой в прошлом году: и собирать нечего было.
— Куропаткам зато повезло! Много их там вывелось, — вполголоса пошутил мельник.
— Да. Вы ели куропаток, а мои сивки стучали зубами о пустые ясли!
— Если уродится, так я вам уделю возик.
— Спасибо, а то и клевер у меня плоховат. Если будет засуха, пропадет! — горестно вздохнул ксендз и опять запел.
Процессия приближалась к первому межевому бугру так густо покрытому кустами цветущего терновника, что он казался громадным белым букетом, в котором звенели целые рои пчел.
Люди со свечами окружили его венком дрожащих огоньков, высоко поднялся крест, воткнутый в кусты, развернулись склоненные хоругви, и все встали на колени, словно перед алтарем, на котором в цветах явилось людям священное величие весны.
Ксендз прочел молитву против града, брызнул святой водой на четыре стороны, окропил смиренно склоненные головы и все вокруг, весь этот мир, трепетавший тихой радостью роста, силой и счастьем.
Зазвучало опять пение, все вставали с колен, веселые, оживленные.
Пошли дальше, свернув сразу налево, через луга. За лугами начинался широкий пограничный выгон, и шествие двигалось между высоких кустов можжевельника, словно стороживших поля. Выгон вился, как широкая зеленая река, волнами колыхалась на нем высокая трава, густо расшитая цветами, и даже старые колеи сплошь заросли желтым молочаем и белой ромашкой. Кое-где приходилось обходить высокие камни, поросшие терновником. Одиноко стояли дикие груши, все в цвету, звеневшие пчелами и такие прекрасные, что хотелось встать перед ними на колени и целовать землю, породившую их. А подальше клонилась березка в белой рубашке, вся обвитая зелеными расплетенными косами, трепетностая, как девушка, принимающая первое причастие.
Шествие медленно поднималось в гору, обходя липецкие поля с севера, вдоль участка мельника, где уже шумела рожь.
Ксендз шел за крестом, за ним теснились девушки и бабы помоложе, а в конце, поодиночке или парами, плелись старухи. Дети бегали по сторонам, подальше от глаз ксендза, чтобы можно было проказничать на свободе.
Наконец, вышли на ровное место. Стало тише, ветер совсем улегся, и хоругви повисли. Процессия растянулась длинной лентой, наряды женщин, как цветы, мелькали среди зелени, огоньки свеч золотыми мотыльками порхали в воздухе.
А над всем простиралось высокое чистое небо, и только кое-где виднелось белое облачко, словно овечка, затерявшаяся в необозримых голубых полях, по которым плыло огромное сияющее солнце, заливая мир теплом и светом.
Громче зазвучало пение, грянули изо всей мочи, так что с ближайших деревьев все птицы разлетелись. Порой испуганная куропатка взлетала из-под ног или выскакивал из-за кочки заяц и сломя голову мчался прочь.
— Озимые хорошо поднимаются, — шепотом заметил ксендз. — А тут кто же это так изгадил? Половина навоза осталась в бороздах!
— Тут кто-то из коморниц картошку сажал. Должно быть, на корове пахали.
— Да ведь когда боронить будут, борона все наружу вытащит! Ну и работнички, прах их возьми!
— А это ваш Валек тут бабам помогал, — тихо сказал кузнец.
Ксендза передернуло, но он промолчал и, подпевая остальным, обводил глазами необъятную ширь полей. Их волнистая поверхность местами округлостью своей напоминала грудь кормящей матери и, казалось, дышала в блаженном избытке сил, готовая накормить и приголубить всех, кто прильнет к ней, чтобы они могли забыть о своей тяжкой доле.
И такие просторы открывались глазам, что вся процессия казалась среди них цепочкой муравьев, а голоса людей звучали не громче трелей жаворонка.