Он был доволен жизнью: в хозяйстве все шло как по маслу, было кому заботиться о его удобствах, было и с кем душу отвести, совета спросить. Он ни о чем другом не думал, только о Ягусе, и глядел на нее, как на икону.
Вот и сейчас, отогреваясь у печи, он следил влюбленными глазами за каждым ее движением и, словно жених, говорил ей ласковые слова и думал только о том, чем бы еще больше ей угодить.
А Ягне его любовь нужна была не больше, чем прошлогодний снег. Она сегодня что-то хмурилась, ее раздражали нежности мужа, все злило, и она ураганом носилась по избе. Работу старалась свалить на мать или на Юзю, а часто и старика колкими словами заставляла что-нибудь делать, а сама уходила то на другую половину, заглянуть в печку, то к жеребенку на конюшню, — только бы остаться одной и на свободе думать об Антеке.
Ясь напомнил ей о нем, и он, как живой, встал перед нею. Она не видела его уже почти три месяца, вот только один раз, мельком, на дороге, когда она и Борына проезжали под тополями…
Да, время бежало, как вода, — свадьба, переселение к мужу, всякие хлопоты, хозяйство. Когда же ей было думать об Антеке! Не встречала его, потому и не вспоминала, а другие остерегались при ней говорить о нем… А вот сейчас, неизвестно почему, он вдруг встал у нее перед глазами и глядел на нее так печально, с таким укором, что у нее сердце щемило от жалости.
"Ни в чем я перед тобой не виновата, ни в чем! Так что же ты стоишь передо мной, как душа неприкаянная, зачем пугаешь!" — думала она горестно, обороняясь от воспоминаний… Она не понимала, почему именно Антек ей так живо вспоминался, почему он, а не Матеуш, не Стах Плошка, не другие? Только он один! Приворожил он ее что ли, что она так томится и рвется к нему?
Тоска ее одолела, ныло сердце и тянуло куда-то на волю, — ушла бы куда глаза глядят, хоть в темный лес.
Что-то он, сердечный, там делает, что о ней думает? И нет никакой возможности с ним встретиться, поговорить… Да и нельзя! Нельзя… Господи, ведь это был бы смертный грех! Так сказал и ксендз на исповеди. А как хочется хотя бы разочек с ним поговорить, пускай бы на людях, все равно! Да нельзя — ни сегодня, ни завтра, никогда больше! Борынова жена на веки веков. Аминь!
— Ягуся, иди же, надо хлеб пересаживать! — звала ее мать.
Ягна побежала в избу, хлопотала, делала все, что нужно, но мысль об Антеке ее не покидала. Он снова и снова вспоминался ей, всюду чудились его голубые глаза под черными бровями да красные губы, такие сладкие, такие любимые!
Она принялась за работу рьяно, все так и кипело у нее в руках. Убрала избу, под вечер пошла даже убирать коровник, чего почти никогда не делала. Напрасно, ничего не помогало: Антек неотступно стоял перед глазами, и тоска росла, рвала душу на части. В конце концов она не выдержала и, сев на сундук, подле Юзьки, поспешно приготовлявшей украшения из облаток, горько расплакалась.
Успокаивала ее мать, успокаивал встревоженный муж, ласкали ее, ублажали, словно капризного ребенка, смотрели ей в глаза, — ничто не помогало. Только когда она как следует выплакалась, настроение у нее внезапно переменилось. Она встала с сундука почти веселая, смеялась, болтала, запела бы, кажется, если бы не пост!
И Борына и мать смотрели на нее с удивлением, а потом они обменялись долгим и многозначительным взглядом, вышли вместе в сени, о чем-то пошептались и вернулись радостные, веселые, все посмеивались и давай ее обнимать, целовать. Старуха крикнула:
— Не поднимай квашни, Мацей сам вынесет!
— Да мне не привыкать! Я и не такие тяжести поднимала.
Она ничего не понимала. Мацей все-таки не пустил ее к квашне, вынес сам, а потом, застав Ягну в чулане, прижал к стене и стал страстно целовать и говорить что-то радостно, шепотом, чтобы не услыхала Юзя.
— Рехнулись вы с матерью, что ли? Неправда это, неправда!
— Мы с ней в этих делах больше тебя понимаем. Уж ты мне поверь! Что у нас сейчас? Рождество… Значит, это будет в июле, в самую жатву… Время неподходящее, жара, страда, ну, да что же делать… и за это надо Бога благодарить.
Он опять хотел ее поцеловать, но она сердито вырвалась и побежала к матери с упреками. Однако старуха решительно поддержала Борыну.
— Неправда, это вам только показалось! — горячо возражала Ягна.
— Да ты, я вижу, не рада?
— А чему радоваться? Мало ли хлопот и без того, а тут еще новое наказание!
— Не ропщи, Господь покарает!
— Ну и пускай, пускай карает!
— А почему ты так от этого открещиваешься, а?
— Не хочу — и все!
— Да ведь если будет у тебя ребенок, а старик, упаси бог, помрет, так ты, кроме того, что тебе записано, еще и на ребенка получишь, а может, и вся земля твоя будет.
— У вас одно на уме — земля и земля! А мне это ни к чему.
— Молода ты еще и глупа, вот и плетешь вздор! Человек без земли все равно как без ног: тычется, тычется, а никуда не дойдет. Ты смотри у меня — с Мацеем насчет этого не спорь, ему обидно будет.
— Не буду молчать, что мне Мацей!
— Ну, болтай себе хотя бы перед всем светом, коли ума нет, а мне дай спокойно хлеб из печи вынуть, а то сгорит. Займись-ка ты лучше делом: селедки надо из воды в молоко переложить, — не так солоны будут. А Юзя пускай натрет мак. Столько надо сделать еще, а вечер близко!
Вечер действительно стоял на пороге. Солнце опустилось за леса, вечерняя заря разливала по небу потоки крови, и снег пылал, словно посыпанный раскаленными угольями. Деревня засыпала. Еще таскали воду с озера, рубили дрова, иногда кто-нибудь проезжал в санях и, спеша домой, так гнал лошадей, что у них громко екали селезенки. Еще люди бегали через озеро, там и сям скрипели ворота, звучали голоса, но мало-помалу угасал закат, мрачная синева одевала землю, — и замирала жизнь деревни, затихали дворы, пустели улицы. Дальние поля погружались во мрак, быстро подходил зимний вечер и завладевал землей, а мороз все крепчал, и громче скрипел снег под ногами, и стекла покрывались чудесными цветами и узорами.
Вот уже деревня пропала, словно растаяла в сером снежном сумраке, не видно было ни домов, ни плетней, ни садов, только огоньки светились, и сегодня их было больше, чем всегда, потому что во всех избах шли приготовления к рождественскому ужину.
В каждой избе, и у богачей и у последней голытьбы, спешили приодеться и благоговейно ожидали первой звезды. В углу у восточной стены ставили сноп пшеницы, столы застилали беленым холстом, а под него подстилали сено. И все поглядывали в окна, — взошла ли уже звезда. Но, как всегда в морозные вечера, звезды выглянули не сразу: едва догорел закат, небо стало словно дымом затягиваться и было какое-то бурое.
Юзя и Витек здорово промерзли — они стояли на крыльце, пока не увидели первую звезду.
— Есть! Вот она! — заорал Витек.
На этот крик выглянул из хаты Борына, вышли остальные, и последним — Рох.
Да, звезда появилась: на востоке, у самого края неба, разорвалась бурая завеса, и из темносиних глубин родилась звезда.
Казалось, она росла на глазах, летела, брызгала светом, разгораясь все ярче, и была уже так близко, что Рох встал на колени на снегу, а за ним и другие.
Вот она, звезда трех волхвов, Вифлеемская звезда, при свете которой родился Господь наш Иисус, да будет благословенно его имя!
Все впились глазами в этот далекий свет, свидетель чуда, знамение милости божией к человеку. И с чувством горячей благодарности, с глубокой верой принимали они сердцем это чистое сияние, священный огонь, как некое таинство, очищающее от зла.
Звезда все росла, неслась уже, как огненный шар, и тянулись от нее голубые лучи, искрились в снегу и светлыми молниями прорезали тьму, а за первой звездой, как верные слуги, несчетной чередой выходили на небо другие, и небо, покрытое этой светлой росой, развернулось над миром голубым покровом, утыканным серебряными гвоздями.
— Время ужинать. Слово стало плотью, — сказал Рох.
Все вернулись в дом и уселись вокруг стола.
На первом месте сел Борына, за ним — Доминикова с сыновьями, Рох, Петрик и Витек рядом с Юзей. Одна только Ягуся присаживалась ненадолго, — ей надо было подавать.
Торжественная тишина наступила в комнате.
Борына, перекрестясь, разделил облатку между всеми; ее ели благоговейно, как святое причастие.
И хотя все были голодны, потому что весь день ничего не ели, кроме сухого хлеба, ужинали не торопясь и чинно.
На первое был свекольный борщ с грибами и целыми картофелинами, затем сельди, обвалянные в муке и поджаренные на конопляном масле, пшенные клецки с маком, за клецками — капуста с грибами, политая постным маслом, а напоследок Ягуся подала настоящее лакомство — лепешки из гречневой муки с медом, жаренные в маковом масле. И все это заедали простым хлебом, потому что ни ватрушек, ни пирогов в этот день есть не полагалось: они были на молоке и коровьем масле.
Ужин тянулся долго, и редко кто-нибудь произносил слово: слышен был только стук ложек и чавканье. Борына часто срывался с места, чтобы помочь Ягусе, и старуха его даже побранила:
— Сидите, ничего ей не сделается, не скоро еще… Она первое Рождество на своем хозяйстве справляет, так пусть приучается.
Лапа тихонько скулил, тыкался мордой всем в колени и ластился, словно прося, чтобы и его поскорее накормили. Аист, у которого было свое место в сенях, часто стучал клювом в стену и громко курлыкал, а куры откликались с насестов.
Еще ужин не кончился, когда вдруг постучали в окно.
— Влезет в дом и уже на весь год останется! — закричала Доминикова.
Все опустили ложки и с беспокойством прислушивались. Стук повторился.
— Кубина душа! — шепнула Юзя.
— Не болтай глупостей этот, верно, нищий. В такой день, как сегодня, не должно быть голодных и бездомных, — промолвил Рох и пошел отворять.
Это пришла Ягустинка. Она смиренно остановилась на пороге и сквозь слезы, градом катившиеся из глаз, тихо вопросила:
— Приютите меня где-нибудь и дайте хоть то, что собаке бросаете. Пожалейте сироту… Думала, дети меня позовут… Ждала… В хате мороз… Напрасно я мерзла, напрасно ждала… Иисусе! А теперь вот, как нищенка… дети родные… одну меня оставили, без крошки хлеба. Хуже собаки… А у них там весело, шумно, полно народу… Ходила я вокруг дома… в окна заглядывала. Все напрасно…