шихся фактов, — факты-то эти совершились, куда денешься?
Я не был ещё своим в мужской школе, но не был уже и чужим, к тому же мне назначили переэкзаменовку на осень — ведь мы в ту пору каждый год сдавали экзамены! — и я, набрав ещё одно очко в глазах своих преследователей, сам-то совсем угас.
Что за радость — маяться целое лето, шарашиться по учительским квартирам для дополнительных занятий, нюхать запахи чужих щей, натянуто улыбаться и страдать от непонимания этих дурацких задач и никому не нужных правил русского языка неужто же именно для этого человек должен явиться на Божий свет?
Вон мама, например, не одолеет ни одной задачи, а ничего, работает лаборантом в госпитале, свободный человек, и отец — тоже, только у него с письмом не очень-то, ему бы за правила да за знаки препинания из переэкзаменовок ни в жизнь не выбраться, так и ходил бы без конца по диктантам и изложениям, а тоже ничего, живёт же, разбирается в разных механизмах, уважаемый человек, механик. Какого же ляда такие муки выпали мне?
Нетрудно сломать человека в двенадцать лет — эх, как легко! Пусть даже ему уже тринадцатый… С виду — самостоятельная личность, учит всякие правила из области математики и русского, объяснит, что такое деепричастие. И вообще — уже богатый словарный запас, многому выучился и даже кое в чём превзошёл. А самого главного объяснить не может, не умеет. Или, возможно, не хочет из-за гордости, из-за обиды, из-за того, что не верит другим.
Он умеет говорить — а будто немой. Любит шут ки а не смеётся. Хочет плакать — но не плачется ему, может быть, уже отвык от детских слёз, их стыдится, а взрослыми слезами плакать пока не научился.
Он среди людей — а один, одет и обут — но гол, силён — а беспомощен, свободен — но в заключении. Как же горько ему!
Вокруг меня кружилось сладкое лето сперва цвела черемуха, потом сирень, за ней жасмин с их несравненными благоуханиями — над садами и палисадниками низко проносились стрижи, предвещая краткие, освежающие грозы, после которых трава ярко и мокро лоснилась, манила, и хотя никто не приковывал меня цепями к стулу, но я не сходил с места, как бы нарочно наказывая себя, самоистязая, тупо глядел в учебники и мечтал о собственной гибели.
Мысли о смерти мало-помалу стали любимой темой моих размышлений, правда — вот странности возраста! — в то же время я отчего-то до ужаса хотел научиться стоять на руках. Казалось бы, такие несопоставимые желания — а поди ж ты… После многих попыток мне удалось наконец овладеть своим телом, и я любил стоять вверх ногами, прислонившись к шкафу, чтобы не упасть — и думать при этом о самоубийстве. Перевёрнутый мир поначалу удивил своей новизной, но потом я подумал, что если существует тот свет, то, наверное, он такой же перевёрнутый, обратный существующему, зеркальный, и я пробовал привыкнуть к своему возможному будущему положению.
Правда, долго выдержать не удавалось, голова наполнялась кровью, и я сидел несколько мгновений на полу, приходя в себя и забывая на время о перевёрнутых мирах. Потом, однако, всё возобновлялось.
Из всех видов самоубийства, после размышлений, мне оставалось единственное — тихо утонуть. Повеситься было ужасно, где-то вычитал, что у повешенных вылезают из орбит глаза, а изо рта — распухший язык: не хотелось выглядеть после смерти столь отвратительно. Пистолета не было, а ружьё разнесёт череп в клочья — ничего себе, покойник без головы! Отравиться цианистым калием — такая возможность могла явиться лишь только во сне — откуда этот калий, а про снотворное мы я по крайней мере тогда не знали.
Единственное — утонуть.
Раньше пляж был моим любимым местом, туда сходились все кому не лень, особенно по воскресеньям! — песочек, солнце, тихая и чистая река, правда, довольно коварная на стремнине, но до бон, бревен, сбитых в узкие плоты, было безопасно, а за боны я не заплывал.
Надо признаться, что плавал я в пятом классе не ахти как, быстро уставал, к тому же наедине со своей бедой мне не хотелось никого видеть, и днём, когда на пляже можно встретить знакомых, мне было неуютно, я приходил к речке вече-Ром, а одному и к вечеру, когда воздух уже холодал, плавалось неуверенно — какой-то одолевал непонятный страх.
«Ну что ты, уговаривал я себя, погляди, какая тёплая вода, это совсем просто, надо только нырнуть поглубже и там остаться».
Я нырял с открытыми глазами, расслаблялся на глубине, разбросив руки и ноги, меня плавно несло течение, я смотрел наверх — там серебрилась, волновалась поверхность, и там была жизнь — я всплывал, иногда хлебнув водицы, долго откашливался и возвращался назад.
Однажды я доплыл до бон и выбрался на бревна, чтобы передохнуть. Солнце уже не жарило, а приятно ласкало тёплыми лучами, за ограждением быстро неслась река, чуть выше и ниже по течению бултыхались и шумели люди, а здесь была тиши на только шлёпала между брёвен вода, и вся эта природа и остекленевшая вода, и мёртвые брёвна показалась мне неожиданно равнодушной, неодушевлённой, чужой. Не знаю, отчего я так поду мал. Бывает, что человек пугается заранее, предчувствуя неясную тревогу.
Я увидел это издалека. Течение несло какой-то неприятный предмет. На бревно не похоже, потому что бревно длинное. Пень или кусок бревна? Тогда это берёза или распиленное бревно, потому что белого цвета.
Я смотрел неотрывно на приближающийся предмет, и меня охватывал неясный озноб — странно, ведь было тепло. Наконец это приблизилось вплотную, и я разглядел посиневшее человеческое лицо. Волосы закрывали лоб утопленника, один глаз и часть носа. Зато второй глаз смотрел в небо. Труп плыл на спине, погружённый в воду одна голова виднелась над водой.
Почему я не вскрикнул? Не знаю, я метнулся с бон и погрёб сажёнками к пляжу. Сердце обрывалось, я не помнил себя, не очень понимал, что и как делаю. Мне бы надо, наверное, закричать, но пляж уже опустел, и я, изнемогая, кинулся к спасательной будке. Загорелые, коричневые парни с полевым биноклем сидели на вышке, матерясь и покуривая, я этих бездельников, по правде сказать, побаивался, они считались негласными хозяевами здешнего пространства, и, хотя на такую, как я, мелюзгу внимания не обращали, опасаться их вовсе даже не мешало.
Но до спасательной будки было далеко, а утопленник ведь довольно быстро несся по течению, и у меня, я понял, не хватает сил, чтобы выиграть гонку с ним.
Тогда я подлетел к первой компании взрослых и крикнул:
— Утопленник! Там утопленник!
Не помню я решительно этих мужиков — просто кучка голых, в плавках, фигур. Мне помогло, что они, похоже, ловеластвовали в дамском окружении, а потому без расспросов, являя рыцарское мужество, Ринулись вперёд. Отсюда, с пляжа, утопленника уже Не было видно, требовалось спуститься по реке вниз, и сверкание мускулатуры, загара и отваги кинулось наперерез беде.
Я бежал, окружённый этой кавалькадой, в брызгах и нечаянном и вовсе не подходящем почете, и мужественные голоса спрашивали меня нетерпеливо:
— Ну где он, пацан? Где?
А я ничего не видел из-за этих брызг.
Наконец кто-то из мужиков сам разглядел предмет поиска, громогласно гаркнул: «Вон!» — и толпа, чуть не сбив меня, кинулась на глубину. Когда я подплыл к бонам, покойник уже лежал на брёвнах, дядьки орали на берег, чтобы вызывали милицию или «скорую», были возбуждены происшедшим, понятное дело, душевно матюгались и меня совершенно не замечали.
Я первый раз видел мертвеца. Это было страшное зрелище. Синее, осклизлое тело, растопыренные пальцы рук, полуприкрытое волосами лицо и из-под волос выпученный мёртвый глаз.
Меня трясло, мне было смертельно страшно, что-то случилось со мной, как будто внутри произошёл разрыв. Я тихо оттолкнулся от брёвен и поплыл к берегу. Я купался всегда выше по течению и не знал тутошнего дна, поэтому, когда расслабился и решил встать, считая, что здесь мелко, ухнул под воду и в панике замолотил руками и ногами. Когда выбрался, в ушах звенело.
С пляжа я возвращался медленно, с трудом переставляя ноги. Не видел ни места, ни дороги, ни встречных — то есть, конечно, видел, замечал, но они проносились, не загораживая самое страшное: глаз мертвеца, глядящий из-под волос.
Во всё это лето я больше ни разу не искупался, хотя погода стояла отменная. Первые ночи я не мог избавиться от страшного видения, но потом оно отступило, однако я долго содрогался, возвращаясь памятью к страшной картине.
Нет, я не принимал решения, не сделал вывода — мысли о смерти отстали от меня сами собой, видно, вытесненные пережитым. Не то чтобы я ставил себя на место осклизлого тела — просто отроческие иллюзии легче всего растворяет горькая правда. Мечты, и предположения, умопостроения, вызванные обидой, живы до тех пор, пока не ударятся о беду погорше этой обиды. Не зря сказал мудрец: всё познается в сравнении. Мои желания смерти уж очень отличались от того, что увидел, а увидев, содрогнулся.
Страшное зрелище как бы подтолкнуло меня. Я отряхнулся от онемения, чтобы жить дальше.
21
К этим летним тягучим дням ожидания переэкзаменовки, мыслям о смерти и отчуждению с родителями прибавилось ещё одно унизительное ощущение.
Прочитав эту главу, я знаю, найдется немало таких, кто обвинит меня по крайней мере в нескромности, в прикосновении к запретной теме, а то и в безнравственности, ведь о таком, если и принято писать, То в специальных медицинских книжках, читают которые вовсе не те, кому бы об этом надо знать. Да и как будет выглядеть мой герой ведь употребляя местоимение «я», надо уж до конца быть единым целым, а не изменять ему в откровенный час.
Ну да ладно — Бог не выдаст, свинья не съест!
Так вот, до скандала с отцом мы всегда ходили с ним в баню вместе. Суббота — святой день! К вечеру он подтягивается домой пораньше, мама или бабушка уже собрали авоську, и мы торопимся в Центральную баню, где уже колобродят две очереди? — мужская и женская.
Мужики покуривают, перебирают всякую всячину, отыскивают в очереди знакомых, но главные события происходят чуть поодаль — в деревянном павильоне, где, я знаю, висит картина про трёх охотников, которые рассказывают байки, очень, надо заметить, уместно висит, — и пахнет приятным за пахом бочкового пива.