Мужская жизнь — страница 20 из 32

о сама ротонда легко скользит, движется по воде озера.

— Таких живописных мест, думаю, в России очень много. Богатая у нас земля. — Я тоже смотрел на здешние красоты без ложного восторга. Озеро, огромное, синее, словно чаша лежало перед нами. Его окаймляли зелёные леса, а воздух был — хоть ложкой черпай. Словом, здесь было славно. Я вздохнул всей грудью, прибавил: — Только народу мало. Извели... Посёлок-то построить с чистого листа можно, да вот жителей на чистом листе не нарисуешь.

— Людей не нарисуешь, — подхватил моё замечание Тимофей Иванович. — И изменить человека очень сложно. Но если изменить окружение человека, то и он ведёт себя по-иному.. Помню, в армии, в первые месяцы, у нас воровство в части процветало. Всё воровали. Сапожные щётки, крем, сигареты, деньги не воровали — этого нельзя в армии, а вот по мелочи, типа зубной пасты и прочее, — всё время. Почему? Условия. А потом в часть пришёл новый замполит. Сделал так, чтоб всем хватало щёток, крема, пасты. И воровство прекратилось! Как будто и не было. Неустрой жизни — в основном от бедности, зависти и недомыслия.

Тимофей Иванович был немолод, сед, к стари-ковству клонился, но в голосе у него таилась молодая убеждённость, порывистость, романтика даже какая-то. Это был особый тип людей, умеющих говорить толково и рассудительно, горячо и точно, формулировать то, что вроде бы на поверхности жизни, но словесно в общественных правилах не утверждено. Он рассказывал:

— На исторический факультет пединститута я случайно попал. А в юности я мечтал капитаном стать и после школы пошёл в речное училище. Там был у нас один преподаватель, по судовождению, щёголь, у него я увидел в лаборантской перчатки. Красивые, из тонкой кожи, с отделанными швами, импортные. И так мне захотелось их иметь, что однажды я подгадал момент и украл их. Причём перед каникулами, чтобы никакой паники этот преподаватель не устроил. Вот в этих дорогих перчатках я приехал домой, в своё село. Мне хотелось козырнуть. Но эффект вышел обратный. Показать перчатки родителям я не решился. Погулять по селу с девушками в этих перчатках я тоже не смог: у меня в них как будто горели руки, они жгли меня изнутри, меня съедала совесть. То есть к чему я так рвался, оказалось каким-то порочным и мне не нужным. Тогда я, пожалуй, впервые попытался понять, что меня двигало при этой краже? Ведь крал я перчатки не для тепла, не на продажу. И понял: мной двигала показуха и зависть. Я понял и другое: любой поступок можно разложить на составляющие. Тогда на собственном опыте я стал раскладывать мир на мотивы и поступки людей, и оказалось, что показуха и зависть, в отличие от инстинкта голода, самосохранения или инстинкта полового влечения, имеет воспитанный, а не врождённый характер. Показушничество и зависть даётся обществом. Чтобы этого не было, надо изменить общество или изолироваться от того общества, где такое процветает. Здесь, в коммуне, я и пытался создать модель общества без бедности, без показухи, без зависти. Чистота и порядок здесь не для форса, а так жить легче. Мы создаем мир, где человеку всего хватает.

— Это невозможно.— сказал Толик. — Может, при той власти, при которой вы воспитывались, при социализме, было возможно, а сейчас. У всех в головах — бабки, машины, квадроциклы, тусовки. Я про молодых говорю. А за всем этим стоят деньги, деньги и деньги. Вот отец вам это лучше расскажет. Он предприниматель всё же.

— Что ж ты меня отцом стал называть? Раньше вроде только папой кликал, — обиженно заметил я сыну.

Я впервые прилюдно услышал от Толика, чтобы он назвал меня отцом. Меня даже покоробило это. Но, с другой стороны, разве я имел право оспаривать «отец» на милое уху «папа»? Я ушёл из семьи, бросил их, хотя и материально помогал всегда. Он имеет полное право называть меня и отцом — и в глаза, и за глаза.

Тут вмешался Тимофей Иванович. Он положил свою руку на мой локоть, сказал:

— Человек, который называет отца отцом, а не папой, — человек самостоятельный. Значит, он берёт на себя обязательство сам, без пап и мам, строить свою жизнь. Это прекрасно!

— Мы только «за»! — Я по-школьному поднял руку.

Толик, похоже, чего-то хотел понять в жизни коммуны или оспорить её устрой:

— Ну, пусть у вас тут все равны и все примирились к этому равенству. Но за забором-то коммуны всё не так. Там-то люди живут по другим законам.

— Да, — согласился Тимофей Иванович. — Пусть так. Пусть там, за забором, будет обман, стяжательство, беззаконие. Но пусть здесь будет по-другому! Пусть здесь, именно здесь, на этой земле, в коммуне, люди не знают стяжательства, чиновничьей бюрократии, злобы, обмана, зависти. У них одна жизнь. Одна! И у меня, и у твоего отца, и тратить её на пороки общества не всем хочется.

— И что, отсюда никто не уходит? — спросил Толик.

— Кто-то уходит. Кто-то приходит. Здесь около двухсот домов, и ни один не пустует. — Тимофей Иванович на какую-то короткую минуточку задумался, затем заговорил убеждённо: — Многие люди живут по принципу «не хуже других». Вернее, не хотят казаться хуже. И это на каждом этапе жизни. В школе — надо «четвёрки» и «пятёрки» в аттестат, потом — институт престижный, диплом о высшем образовании, потом — должность, квартиру, дачу, машину, а потом, глядишь, жизнь и прошла. Как будто в погоне за этим «не хуже других» уже расписана человеку вся его дорога. Мне хотелось дать человеку в коммуне свободу. Чтоб здесь не было рвачки за пустыми пре-стижами, каким-то статусом, за богатством. Чтоб тут не было ни богатых, ни бедных, пусть все будут разные и естественные. Жизнь человеческая конечна и достаточно коротка. Человек должен прожить её с пользой. В первую очередь для себя! Не напоказ!

Тимофей Иванович говорил с мягкой страстью. Он даже меня обволакивал некой мечтой о спокойной жизни на природе, о душеполезном труде. Толик, однако, поглядывал на него скептически.

— И все у вас здесь довольны? Никто никуда не рвётся?

Тимофей Иванович не ответил впрямую:

— У нас живёт молодая пара. Врачи. Они очень хотели в Париже побывать на Эйфелевой башне. Съездили, побывали. Мы дали им эту возможность... Мечта исполнилась. Сейчас они мечтают побывать на Тибете. На здоровье! Мы не отнимаем искреннюю мечту.

— А куда делись те перчатки? — спросил Толик. — Те, которые украли?

— Я ждал этого вопроса, — отвечал Тимофей Иванович. — Собрался с духом и пришёл к преподавателю. Вернул. Я думал, он накричит на меня, выгонит из училища. Он не сказал мне ни слова. Вернее, сказал: «Положите туда, откуда взяли». Зато я кое-чему научился.

— Кто ж даёт деньги? — не выдержал я, огласил вопрос, который вертелся на языке. — У вас здесь идиллия. А на пустом месте ничего не растёт!

— У нас здесь коммуна. Здесь труд, сообщество. А ещё есть пожертвования. Ты же сам, Валентин, мне помогал стройматериалами. Есть и капиталовложения. Есть маленькие производства. Есть база отдыха. Есть яхт-клуб. Кстати, его создал твой одноклассник Саша Касаткин.

Нет, не случайно я вспоминал о Сане Касаткине по дороге сюда. Я знал от одноклассников, что он от своего педагога и наставника не отклеился. И многого добился. Про него даже шутили: у него яхта как у Абрамовича.

Ах, как много дает человеку настырность, вера во что-то! Где все те наши школьные красавцы, красавицы, умники и умницы, где? А вот он, Саня Касаткин, расправил плечи. Хоть и рукавом сопли утирал.

— На уху вас приглашаю, — сказал Тимофей Иванович, взглянув на часы.

По дороге с берега Толик шёл впереди, мы с учителем — за ним, говорили меж собой.

— Приезжай к нам, Валентин. Народ у нас славный. Ты строитель. Развернёмся здесь. Чего в городе пыль глотать да бегать за чиновниками, разные бумаги вымаливать. У нас тут небольшой завод стройматериалов намечается, лесопилка опять же.

— Затоскую я здесь, Тимофей Иванович. Я давно от сельской жизни отвык. Тут с семьей, наверное, жить хорошо, когда всё ладится. А я один, одному тяжко. Да и деньги люблю. — рассмеялся, через пару шагов сказал серьёзно, о главном: — Тимофей Иванович, за сыном до осени приглядите. Парень он неглупый, но не определившийся. У меня толку не хватает его на путь истинный наставить.

Тимофей Иванович положил мне руку на плечо, по-отечески приобнял.

На здании конторы, чуть позже, я прочитал на доске объявлений график встреч в клубе «Коммуна». Тут был и член-корр Академики наук, и лётчик-космонавт, и некий г-н Ли, китаец-философ. Я присвистнул: всё тут было непросто, основательно, со смыслом — и врачи-путешественники, и Вадим, моделирующий управление, и график встреч, и сам Тимофей Иванович, неувядающий романтик. И казалось бы, со спокойной совестью, с чистым сердцем, с лёгкой душой должен был я оставить на здешнее житье и попечительство своего отрока, но прощался с Толиком на другой день утром с тяжёлым чувством.

Он ещё спал, когда я поднялся и собрался в обратную дорогу. Я сел на стул рядом с его кроватью, смотрел на него спящего. Болело сердце. Нет, не физически, а как-то тяжело, горестно было внутри, словно печальная тягостная песнь звучала в груди. Вот оставляю здесь сына, как будто экспериментирую с ним. Разве он сам не может определить себе дорогу и призвание, ведь сам-то я шёл своим путем, своей дорогой. Как уехал из дома в восемнадцать лет, никаких поводырей не имел. Может, Толик мой человек слабый, требующий защиты и опеки? Может, поэтому так щемит сердце?

Я не хотел этого делать, но всё-таки не сдержался: проверил все его карманы, все сумки, где были его вещи. К счастью, никаких таблеток не нашёл.

Когда Толик провожал меня на крыльце гостевого дома, он ничего не сказал мне о Даше, но я чувствовал, что он хотел сказать. Я тоже промолчал о ней. Я обнял сына, взглянул ему в глаза, мне, наверное, показалось, конечно, показалось, что в глазах у него блеснули слёзы. О, Боже! Я ведь его не в армии, не в тюрьме оставляю, а на благословенное житьё. И почему, почему так тревожно, словно именно здесь его что-то поджидает. А может, меня что-то впереди поджидает?