Музы дождливого парка — страница 14 из 54

Всем троим! Адели умела желать и жить с такой силой, что Савва, уже почти разуверившийся, почти захлебнувшийся в толпе таких же, как сам, молодых, голодных и честолюбивых, вновь обрел силы и веру в свою счастливую звезду.

Амели, его маленькая и слабая Амели, которую в порыве особой нежности он называл Эрато, не смогла вынести на своих хрупких плечах тяжкое бремя музы. Исходящего от нее света хватило всего на несколько картин, таких же ровных, спокойных и текучих, как и она сама. А потом свет погас, и храм, который Савва воздвиг для своей Эрато, рухнул, едва не погребя творца под своими обломками.

У него больше не было ни музы, ни света. Его муза оказалась такой же дешевой и ненастоящей, как тряпичная роза в ее волосах. Она больше не вдохновляла, лишь тяготила, сталкивала в бездну, спастись от которой можно было только забытьем, подаренным полынной настойкой.

Зимой умер Амедео, больной, нищий, так и не нашедший признания. На память о нем осталась лишь стопка набросков и несколько подаренных картин. Жанна ушла вслед за своим творцом, добровольно и безропотно, как и должно уходить настоящей музе.

А Амели не уходила. Развенчанная муза Амели жила с ним под одной крышей, дышала одним воздухом и отравляла его жизнь своей безропотностью и ненужностью.

Савва был пьян, когда Фортуна снова явила ему свою улыбку. Амели — или Адели? — смотрела на него сияющими глазами, и сияние это оказалось таким ярким, что в непротопленной мансарде вдруг сделалось нестерпимо жарко. Рука с гранатовым браслетом — значит, все-таки Адели! — нежно коснулась его губ, скользнула вниз, за ворот давно несвежей сорочки.

— Мой. — Ее губы были такого же цвета, как и ее браслет, и Савве вдруг нестерпимо, до ломоты в висках, захотелось впиться в них поцелуем. — Теперь только мой!

У их поцелуя был горький вкус полынной настойки, болезненный и солоноватый от прикушенной Адели губы. Этим горько-соленым поцелуем она снова вернула его к жизни. Его новая муза. Его Эвтерпа.

Она научилась царствовать и в его жизни, и на его полотнах. Гранатовый браслет и жадные губы сводили с ума не только Савву, но и других мужчин. Впервые за долгие месяцы он сумел продать свои работы.

— Мой! — шептала Адели, до крови прокусывая мочку его уха. — Мой, мой, мой! — повторяла, пересчитывая вырученные за картины франки. — Слышишь, он мой! — рычала, глядя на испуганно жмущуюся в угол Амели. — Пошла вон!

Она не уходила. Его уже давно ненужная муза безмолвной тенью скользила по мансарде, по первому требованию пряталась за купленной на блошином рынке китайской ширмой, плакала украдкой, что-то шептала своей фальшивой розе, но не уходила. Амели была его женой и продолжала верить, что это что-то значит…

…Смерть сделала ее по-настоящему интересной. В грязной подворотне, с фальшивым цветком в волосах и расцветающей кровавой розой на груди, с руками, раскинутыми в стороны, словно для полета, его мертвая муза, казалось, снова обрела потерянные чары.

— Какая досада, — сказала Адели, вытирая лезвие ножа о край юбки. — Ночной Париж так опасен! Бедная, бедная Амели…

В скорбном лунном свете бусины гранатового браслета были похожи на капли крови. Он обязательно должен это запомнить: кровавый браслет на белоснежном запястье. Красиво и страшно.

— Пойдем, любимый! — Ладонь, еще помнящая холод костяной рукояти, успокаивающе легла на руку. Савва вздрогнул, но не от отвращения, а от предвкушения. Мертвая муза с мертвой розой в волосах просилась на холст. В последний раз. — Пойдем, нас не должны здесь видеть.

— Сейчас.

Последнее прикосновение к остывающей щеке — запоздалая ласка и запоздалая благодарность. Он знает, как исправить свою ошибку, как вымолить прощение у мертвой музы.

Тряпичная роза оживает на озябшей ладони. От волосков, запутавшихся в ее лепестках, коже щекотно.

— Зачем тебе? — Адели морщится, бусины в гранатовом браслете брезгливо щелкают.

— На память. — Розе тепло за пазухой, еще никогда раньше ей не было так тепло. Живой музе не дано понять, какое наслаждение творцу может подарить муза мертвая.

…Девушка на картине как живая, даже при жизни она не была такой живой и лучистой. И роза в ее волосах полыхает алым, бросая отсветы на фарфоровой белизны щеки.

— Боже, какая красота! — Толстый месье в дорогом костюме отсчитывает франки. Так много денег Савва не видел никогда в жизни. Возможно, их даже хватит на рубиновый браслет для его новой музы…

* * *

— Ну что, Грим, хватит нам мокнуть под дождем? — Арсений говорил нарочито громко, говорил и старался не смотреть в сторону павильона.

Пес энергично замотал башкой, и с мокрой шерсти во все стороны полетели грязные брызги.

Дверь, как и обещала Ната, была не заперта. Она приглашающе распахнулась, стоило лишь Арсению коснуться круглой медной ручки. Ветер волчком закрутился у ног, заметая внутрь мокрые листья, Грим предупреждающе зарычал, но Арсений уже и сам почувствовал что-то неуловимое, не полноценное ощущение, а скорее намек на чужое присутствие.

Луч карманного фонарика, такого же незаменимого инструмента в его нелегком деле, как и флейта, заметался по павильону, выхватывая из темноты то одну, то другую женскую фигуру. В этом зыбком и неверном свете статуи, казалось, оживали и двигались. Затылка коснулась чья-то невидимая рука, взъерошила волосы, заскользила по шее. Арсений мотнул головой, прогоняя наваждение, покрепче ухватил за ошейник рвущегося вперед Грима.

— Спокойно, мальчик, спокойно.

Где-то возле двери должен быть выключатель. Еще пару секунд… Вот! Щелчок — и… ничего. Свет, ожидаемый и такой необходимый в этом непроглядном мраке, так и не вспыхнул. Арсений чертыхнулся. Гроза, будь она неладна! Наверное, порвана линия проводов или выбило пробки. Впрочем, что уж сейчас гадать? Он пришел не гадать, а действовать.

Грим в нетерпении скреб когтями мраморные плиты, и звук этот разрывал барабанные перепонки почище, чем раскаты грома.

— Сидеть! — скомандовал Арсений.

Пес послушно, хоть и с неохотой, опустился рядом, прижался мокрым боком к ноге. В наступившей тишине Арсению вдруг почудилось угасающее эхо чьих-то легких шагов. Дверь за спиной захлопнулась, отсекая все внешние звуки. Теперь тишина была настоящей, ее нарушало лишь биение его собственного сердца и тяжелое дыхание Грима. Пес, лишенный возможности действовать, неожиданно успокоился, по его боку больше не пробегала дрожь нетерпения. Может, почудилось? Смешно! Крысолову уже давно ничего не чудится, он видит и знает наверняка. И здесь, в этом затерянном в парке павильоне, еще пару мгновений назад кто-то был. Человек или призрак — это и предстоит узнать.

Арсений еще раз безуспешно попробовал включить свет, а потом разжал онемевшую от напряжения левую руку, отпуская Грима на волю.

— Осмотрись тут, — сказал, понизив голос, и в который уже раз удивился этой своей детской привычке шептать там, где запросто можно говорить громко.

Отпущенный на волю Грим тут же растворился в темноте, а Арсений приступил к осмотру. Теперь уже неспешному и детальному. Что бы там ни рассказывала Ната, как бы там ни было, но что-то здесь нечисто. И его задача сейчас разобраться, кто за всем этим стоит: живой человек или призрак.

А они его уже ждали. Мраморные статуи настороженно следили за каждым его движением. Стоило Арсению лишь отвернуться от какой-либо из статуй, как его тут же одолевало стойкое, но совершенно иррациональное чувство, что там, за его спиной, что-то происходит: мертвые музы Саввы Стрельникова оживают, тянут к нему холодные руки, шепчут на ухо что-то тревожное и неразборчивое. Этого не могло быть, потому что шестое чувство, давно и успешно натасканное на обнаружение малейших отклонений от нормальности, молчало, уступив место банальной логике. Сейчас в павильоне не было никого, кроме них с Гримом и муз. Никаких призраков, никаких злодеев.

Арсений подошел к одной из статуй, направил луч фонарика на каменное лицо. Муза улыбалась ему загадочно и грустно. Большие глаза, пухлые губы, ямочка на подбородке, каменная роза в распущенных волосах. От музы шел свет. Не тот, который заметен глазу, а особенный, лишь едва ощутимо касающийся сетчатки, дразнящий и сбивающий с толку обычные органы чувств. Арсений смотрел на мраморную женщину в хитоне, а видел совсем другое. Черные блестящие глаза, блестящие не от радости, а от непролитых слез. Чахоточный румянец на бледных щеках. Полыхающая алым роза — фальшивая, неживая. Тонкое пальтишко, давно вышедшее из моды, не по размеру большое, с длинными рукавами, доходящими до кончиков пальцев. Девочка-Пьеро, покинутая, преданная, печальная. Интересно, кто она? Которая из жен Саввы Стрельникова? Надо будет попросить у Наты семейный альбом.

Арсений перешел к следующей статуе, когда где-то над головой раздался заливистый лай Грима. Над головой… странно.

…Винтовая лестница нашлась в самом центре павильона. Ажурная и невесомая, она обвивала поддерживающую потолок колонну. Прежде чем подняться наверх, Арсений посветил себе под ноги.

К лестнице вели две цепочки грязных следов. Первая, несомненно, принадлежала Гриму, а вот вторая… Арсений присел на корточки, всматриваясь. Эх, зря он не отпустил Грима сразу, как только услышал шаги! Иногда в их деле нужно сначала действовать, а уж потом рассуждать. Тогда бы не пришлось гадать, чьи это следы. Первая ошибка. А есть еще и вторая. Под ноги нужно было посмотреть сразу, а не глазеть на статуи и не затаптывать улики. Теперь хрен разберешь, что тут происходило до их с Гримом появления. Откуда явился этот загадочный визитер, куда ушел?.. Даже размер обуви не различить — все смазано, размыто. Впрочем, куда ушел, понять все-таки можно. Вот след от носка на мраморной ступеньке, а Грим заходится раздраженным лаем где-то наверху. Теперь уже можно не спешить, если бы пес кого-нибудь поймал, там, на втором этаже, сейчас было бы тихо.