— Что-нибудь еще, Ната Павловна?
— Ступай, Зинаида! Дальше я уж как-нибудь сама справлюсь.
— Ну, я тут, неподалеку. — Она не спешила уходить, мялась у прикрытой двери. — Вы зовите, ежели что, Ната Павловна.
— Да иди ты уже! Не нужно мне больше ничего. А нет, постой! Сигарет принеси. Если не найдешь, у Акима попроси, у него точно будут.
Наверное, Зинаида снова завела бы старую пластинку о вреде курения, но, поймав многозначительный взгляд хозяйки, молча кивнула и удалилась.
Впервые за долгое время липовый чай не горчил, а пах настоящим медом, а у вишневого варенья с косточками был тот самый, почти забытый с детства вкус. Впервые Ната чувствовала покой и умиротворение. Она сделала свой ход, теперь от нее уже ничего не зависит и можно наконец расслабиться, словно липовый чай, пить жизнь большими и жадными глотками, заедая вишневым вареньем.
…Ната поняла, что умирает, когда вазочка с вишневым вареньем опустела наполовину. Обострившимся своим чутьем догадалась, что в этой самой вазочке ждала своего часа ее смерть. Мир поплыл, стремительно и неуклонно стал терять краски, звуки и запахи, из радостной акварели превратился в унылый черно-белый набросок. И только человек, почти не таясь стоящий по ту сторону окна, казался живым на этом мертвом черно-белом фоне.
Она ошиблась. Ошиблась во всех своих страшных предположениях. Действительность оказалась еще страшнее. Теперь, стоя на пороге в иной мир, Ната наверняка знала, с кем играла в смертельную игру. Как жаль, что прозрение пришло так поздно, как жаль, что она уже не в силах ничего изменить. И мальчик ошибался…
Последнее, что увидела Ната перед тем, как мир окончательно погас, — прозрачная капля вишневого варенья на белоснежной салфетке…
Творец, 1938 год (Каллиопа)
Он не знал, что и музам свойственно стареть. Что может быть ужаснее стареющей музы?! Что может быть печальнее?..
Даже в свои пятьдесят три Прасковья была еще хороша, но тот чудесный свет, в котором Савва черпал вдохновение все эти годы, тускнел с каждым днем. Свет уходил, выгорали краски: в дивных пшеничных волосах запуталась паутина седины, румянец на щеках поблек, васильковые глаза выцвели до грязно-серого, а шелковая шаль цвета берлинской лазури на рыхлых бедрах смотрелась уже даже не как насмешка, а как оскорбление. Наверное, с внешними проявлениями неизбежного Савва смирился бы, в свои неполные сорок лет он научился и смирению, и терпению, но Прасковья угасала изнутри. В ней больше не было той мягкой, почти материнской нежности, в до сих пор еще глубоком и чарующем голосе нет-нет да и проскальзывали панические нотки, а во взгляде, казалось, навеки вечные поселилась мольба.
— Старая я для тебя стала, Саввушка. — Пухлая рука привычно соскользнула с затылка на шею, царапнула ногтями кожу, но уже не игриво, а раздражающе.
— Глупости! Ты бесподобна, моя Каллиопа! — Ложь, такая же привычная, с каждым словом дающаяся все легче, капля за каплей отравляющая душу.
— Эх, нужно было ребеночка тебе родить. Может, если бы был ребеночек…
Слушать про ребеночка, которого затухающая муза ему не подарит уже никогда, неприятно. Есть в этих жалких словах что-то унизительное и для него, и для нее.
— Прасковья! — Кулак впечатался в стол с такой силой, что борщ из тарелки выплеснулся прямо на белоснежную, до скрипа накрахмаленную скатерть, несколько капель попали на манжеты свежей, только что надетой рубашки. Красные капли борща похожи на кровь, и от этого на душе становится еще гаже. — Пойду я, Прасковья. Выставка, ты же понимаешь… а работы там непочатый край…
— Иди… — В линялых глазах Прасковьи слезы обиды. — Только сорочку сейчас новую принесу. Как же ты в грязной-то?
— Я сам, отдыхай. — Зря он так. Разве ж она виновата в том, что состарилась так стремительно и так некрасиво? — Прости, любимая, накатило что-то… — Быстро коснуться губами соленой от слез щеки и бежать куда глаза глядят, чтобы не видеть, как плачет его затухающая муза, чтобы не видеть на ее стареющем лице отражение своей подлости, чтобы поскорее разжать кулаки, стиснутые в порыве неподвластной разуму ненависти.
Снаружи — зима посреди лета, тополя засыпают улицу невесомым снегом, а из раскрытого настежь окна льется тоскливый, искаженный патефоном голос:
Только раз бывают в жизни встречи,
Только раз судьбою рвется нить…
А он и не заметил, когда его Каллиопа перестала петь. Может, в тот самый день, когда он принес в дом патефон?.. Впрочем, не о том нужно сейчас думать! Выставка откроется уже через три дня.
Эта выставка значила для Саввы столько, что и словами не описать. Его собственная, персональная! Если все пойдет как задумано, если он все правильно рассчитал, если на нужные рычаги нажал, то перспективы перед ним откроются небывалые во всех смыслах. Нужно только не оплошать, произвести впечатление. На одних, тех, кто не чужд прекрасному, своими художественными талантами, а на других, тех, чье слово важнее в разы, идейностью, верной ориентированностью, готовностью служить. А как иначе?! Хоть и мерзко порой становится от всех этих интриг, от холуйского подобострастия перед людьми ничтожными, ни черта не разумеющими в искусстве, но по-другому нынче никак. Времена такие наступили страшные, что нос нужно держать всегда по ветру, производить впечатление только самое хорошее, заручаться поддержкой сильных мира сего. Биография у Стрельникова во всех смыслах правильная — не зря старался в двадцать пятом. Но сейчас кто же смотрит на биографию! Сейчас такие головы летят, что жить страшно. А Прасковья ведь из бывших нэпманов, и муж ее второй был белогвардейским офицером… Тревожно все это, едва ли не тревожнее того, что света от нее осталось чуть…
За окном лил дождь. Еще неделю назад стояла невыносимая жара, а теперь вот — осеннее ненастье, словно Ната забрала с собой лето.
Марта стояла у окна, прижавшись лбом к прохладному стеклу, закрыв глаза, почти не прислушиваясь к тому, что происходило в кабинете. После похорон прошло всего три дня, а мир уже перестроился, приспособился к отсутствию Наты. И мир, и родственники…
— Ну, и долго нам еще ждать?!
Это Илья. В голосе раздражение пополам с нетерпением. Самый старший внук, он и вел себя как лидер. Старался вести… По-хозяйски развалившись за бабушкиным столом, он раскачивался в кресле, и под тяжестью его крупного тела кресло тоскливо поскрипывало.
— До означенного времени остается еще десять минут. — Нотариус, добродушного вида толстяк, был невозмутим и беспристрастен.
— Так какой смысл ждать, если все уже на месте?
А этот звонкий, с капризными нотками голос Верочки. Только она может быть вот такой по-детски требовательной и бескомпромиссной.
— Да, все ж уже на месте! И мы тут, и Зина с Акимом.
Эдик. Он всегда на стороне сестры, с раннего детства. Ната говорила, это оттого, что они близнецы, а у близнецов все по-особенному.
— Давайте уже как-нибудь обойдемся без этих ваших адвокатских штучек! У меня через три часа самолет в Париж, а я тут с вами жду у моря погоды.
Это Анастасия. Она всегда требовала, чтобы к ней обращались официально — Анастасия. Бывают такие женщины, которые с рождения чувствуют себя королевами и от окружающих ждут соответствующего отношения. У королевы Париж, а тут такая досада — бабка померла…
Чтобы не зарычать от злости и бессилия, Марта сжала зубы и стиснула кулаки с такой силой, что ногти впились в кожу. Рядом почти беззвучно всхлипнула Зинаида, промокнула платком красные от слез глаза.
— Не плачь. — Марта обняла ее за плечи, коснулась поцелуем седеющего виска. — Не надо плакать, Зиночка.
— Так не могу… — Домработница шмыгнула носом, поймала раздраженный взгляд Анастасии и демонстративно громко высморкалась в носовой платок.
— Зинаида! — Анастасия брезгливо поморщилась. — Хватит сырость разводить! И без того тошно!
— Тошно ей! — огрызнулась домработница. — Конечно, это ж не по Парижам скакать.
— Ой, договоришься, Зинка. Уволю! — рыкнул Илья. В отличие от Эдика, горой встающего на защиту Верочки, у Ильи с родной сестрицей Анастасией отношения были сложные, едва ли не сложнее, чем с неродной Мартой. И фраза эта имела однозначный посыл — в семье он теперь самый старший, и он будет решать.
— А и увольняй! — подбоченилась Зинаида. — Думаешь, пропаду без такого… — она не договорила, обиженно отвернулась к окну.
— Да оглашайте вы уже свое завещание! — Верочка танцующей походкой прошлась по кабинету, присела на подлокотник кресла, в котором развалился Эдик. — Мы же все занятые люди, у нас времени в обрез.
Прежде чем ответить, нотариус посмотрел на наручные часы, мотнул лысеющей головой.
— Еще пять минут, господа! Нет еще одного наследника.
— Еще одного?!
Никогда раньше они не были так синхронны и так единодушны. Верочка испуганно сжала ладонь Эдика. Анастасия многозначительно переглянулась с Ильей. Даже Зинаида перестала шмыгать носом. Невозмутимым и, кажется, совершенно равнодушным к происходящему остался только Аким. Он стоял у стены, привалившись плечом к дверному косяку, его худое лицо не выражало ничего.
— Простите, а это вы сейчас о каком таком наследнике? — Анастасия, враз забывшая о Париже, даже привстала с места от избытка чувств. — Бабка решила еще кого-то из прислуги облагодетельствовать? — Она бросила полный раздражения взгляд на Зинаиду.
— Бабка… — Марта не смогла удержаться. Уговаривала себя, настраивалась, а вот — не смогла. — Когда-то ты называла Нату любимой бабушкой.
— Когда деньги на свои Парижи клянчила! — ввернула Зинаида. — А сейчас-то клянчить не у кого.
— Все! — Анастасия нацелилась в домработницу выкрашенным в ярко-алый цвет коготком. — Ты уволена!
— А что это вы тут с Илюхой распоряжаетесь? — Эдик по-кошачьи лениво потянулся в кресле. — Еще неизвестно, кому домик достанется. Некрасиво делить шкуру неубитого медведя.