Музы дождливого парка — страница 28 из 54

Анна понимала его, как никто другой, никогда не жаловалась, не донимала ревностью и глупыми бабьими расспросами, когда он задерживался в своей мастерской до поздней ночи. Ради него она отказалась от карьеры балерины. Она знала, какой особенной жертвенности требует искусство, каким скудным делается мир, когда нет возможности заниматься любимым делом. Она служила ему с истовой самоотверженностью, ничего не требуя взамен. Прекрасная Терпсихора! Идеальная муза!

Они были бы счастливы вместе, если бы не ее отец. Товарищ Штерн не понимал и не желал понимать свою единственную, горячо любимую дочь. Он недоумевал, как можно отказаться от подмостков ради унылой участи быть женой какого-то там художника. А раз уж случилось такое несчастье и исправить его нет возможности, то подайте ему внука!

Внука! В сорок с небольшим Савва и сам задумывался о детях. Более того, особенным своим чутьем понимал, что ребенок примирил бы его с тестем. Не выходило… В хрупкости и изяществе Анны нашелся один, но очень большой изъян. Она не могла выносить дитя. Савва переживал, возил жену по лучшим столичным врачам, когда еще была надежда, утешал, когда надежды не стало. Но где-то в глубине души жило и крепло подленькое, недостойное творца чувство удовлетворения. Беременность Анны примирила бы его с тестем, но что стало бы с его музой? Вдруг с рождением ребенка чудесный свет потускнеет или вовсе погаснет?! Ему, стоящему на пороге волшебных открытий, без света никак нельзя…

Эти три года были волнительными и невероятно плодотворными. Савва шел в гору! И если творческим ростом он был обязан Анне, то карьерный рост обеспечивал всесильный Штерн.

«Не для тебя стараюсь, Савелий! Для дочки, для кровиночки. Ты смотри мне! Если узнаю, что обижаешь ее, если только заподозрю…» Тесть говорил эти несправедливые и обидные слова едва ли не при каждой встрече, дожидался, когда они с Саввой останутся наедине, хмурил невысокий лоб, смотрел поверх очков так, словно собирался вынести смертный приговор, и шипел: «Если только заподозрю…» И Савве всякий раз приходилось оправдываться и унижаться, будто он и в самом деле желал своей Терпсихоре зла.

«А как внучка мне родите, отблагодарю! — После третьей рюмки коньяку голос тестя становился мягче, но стальной блеск из глаз никуда не девался, предупреждал, что ухо нужно держать востро, не расслабляться ни на секунду. — Савелий, ты знаешь, я могу быть очень щедрым».

Савва знал. Всем, что у него было: выгодными заказами от партийной верхушки, мастерской в центре, востребованностью и обласканностью власть имущими, — он был обязан тестю. В этом циничном мире талант больше ничего не значил. Талантливые гнили в лагерях, прозябали в заштатных Домах культуры, продавали душу за возможность жить тихо и незаметно. Савва не хотел быть незаметным! Теперь, когда он чувствовал в себе невероятную силу, ему хотелось заявить о себе на весь мир, за шкирки притащить глупых и никчемных людишек к подножию настоящего искусства.

У него бы непременно получилось. Он добился бы своего рано или поздно, вопреки всему и назло всем, но его планы спутало нечто гораздо более страшное и грозное, чем товарищ Штерн. Война, давно ожидаемая, но все равно грянувшая внезапно, изменила всю его размеренную жизнь. Искусство больше никому не было нужно. Стране требовались снаряды, новые танки, новые самолеты и новые солдаты. Всеобщая мобилизация… Всеобщая!!!

Нет, Савва не боялся умереть. Он, еще в юности познавший красоту смерти, боялся другого… Отступиться! Остановиться в самом конце пути, перед дверью, которая вот-вот распахнется, отречься от всего, что бередит ум и душу! Его место в мастерской, его орудие — молоток и зубило, его призвание — воскрешать мертвый камень. А война… война обойдется без него.

Тесть выслушал Савву с многозначительной усмешкой, этому солдафону были неведомы терзания души, долг перед родиной он воспринимал слишком буквально. Савва злился на себя, ненавидел Штерна, нарочно не желавшего избавить его от унизительных объяснений и просьб, но продолжал говорить.

— Жалкий трус! — Тесть с неожиданной для его тщедушного тела силой рубанул кулаком по столу. Савва вздрогнул, но не от страха, а от омерзения. Как же гадко, когда миром правят вот такие… товарищи Штерны! — Бронь тебе нужна? Червь!

Он едва не сорвался, едва сдержался от невыносимо острого желания вцепиться тестю в горло, зубами грызть эту неуемную, ничтожную тварь, посмевшую обозвать его червем. Он бы, наверное, и впился, и грыз бы, захлебываясь прогоркшей, застоявшейся кровью Штерна, если бы в этот самый момент в комнату не вошла Анна.

— Папа, что-то случилось? — В ее взгляде были тревога и еще что-то странное, ранее неведомое. — Вы сейчас про фронт, да?

— Не волнуйся, солнышко! — Волчий оскал Штерна сменила отеческая улыбка. — Только не волнуйся…

— Сейчас все говорят про фронт, про войну. Это ведь скоро закончится, да, папа?

— Закончится. Непременно закончится! Собственно говоря, я потому здесь… — Штерн замолчал, и в глазах его мелькнула самая настоящая растерянность. — Я сказать хотел… предупредить. Аннушка, ты же понимаешь, какое сейчас сложное время. Понимаешь, что стране нужен каждый, кто способен держать оружие в руках. Для победы.

Ладони взмокли от ненависти и стыда. Савва вытер их о брюки, с вызовом посмотрел на ненавистного Штерна. Стране нужны его руки? Ну что ж, он готов! Он никогда не был трусом и никому не позволит…

— Аннушка, я ухожу на фронт. — Штерн смотрел лишь на дочь, Савва как будто перестал для него существовать.

— Когда? — Анна тяжело, по-старушечьи, присела на стул, вынула из прически серебряный гребень, принялась бездумно расчесывать им волосы. — Папа, когда? — повторила уже другим, решительным голосом.

— Рапорт уже подписан, значит, через несколько дней. Но ты не волнуйся, девочка, Савелий останется с тобой. — Быстрый взгляд в сторону Саввы, многозначительная ухмылка. — Я об этом позабочусь. А ты сделаешь все возможное и невозможное! — Указательный палец уперся в грудь Саввы.

До чего ж мерзко! До чего унизительно! Он должен пресмыкаться перед этим ничтожеством. Не ради себя, ради идеи и предназначения. Возможно, когда-нибудь люди его поймут…

— Савва, ты останешься со мной? — В голосе Анны странная смесь радости и разочарования, а пальцы растерянно поглаживают серебряный гребень.

Глупец! Как можно рассчитывать на понимание чужих людей, когда собственная жена — муза! — отказывается его понимать…

— Так будет лучше, Аннушка! — Штерн, ненавистный и презираемый Штерн, вдруг пришел ему на помощь. — Я не могу оставить тебя одну, я доверяю Савелию, он за тобой присмотрит. Все будет хорошо, девочка. Эта война ненадолго.

Он врал. Врал в каждом сказанном слове. Савва чувствовал это вранье шкурой. Нет доверия, вера в любовь попрана, война не закончится быстро… Но самое страшное — свет, тот самый, питающий Савву свет, померк, сделался глуше и беспокойнее. Как когда-то с Прасковьей…

Нет! Быть такого не может! Анна не такая, Анна сильная и самоотверженная. Она просто устала и расстроилась. Ей нужно отдохнуть. И все у них будет хорошо. Она отдохнет и поймет, что он прав…

* * *

Марте не спалось. Да что там — не спалось! Она даже не ложилась в постель, металась по комнате, взвинченная, потерянная. А когда переставала метаться и замирала у распахнутого настежь окна, начинала прислушиваться. Комната Крысолова была тут же, на втором этаже. Она это точно знала, слышала звук его неспешных шагов и кокетливое цоканье Верочкиных каблуков. А собака Баскервилей, кажется, даже на пару секунд замерла у двери в ее спальню, царапнув паркет когтями. Хлопнули двери гостевой комнаты, в коридоре воцарилась какая-то особенная, неспокойная тишина.

Сначала Марта ждала, что Верочка выйдет, процокает к своей комнате, но время шло, а тишину так никто и не нарушил. Крысолов не удержался, уступил Верочкиным чарам… Нет, ей не было обидно — какое ей дело до чужих людей?! — но мысль, что великого и ужасного Крысолова можно вот так просто заморочить и поймать на крючок женской привлекательности, не давала покоя. Все, в ее глазах он больше не профессионал. Теперь нет смысла искать у него помощи. Придется со всем разбираться самостоятельно. Знать бы еще, с чем разбираться.

Марте вдруг захотелось напиться. Алкоголь всегда действовал на нее успокаивающе, в особо тяжелые минуты помогал расслабиться и уснуть. Несколько лет назад, когда спать по ночам не получалось совсем, Марта едва не стала алкоголичкой. Если бы не Ната, наверное, и стала бы. Ната не ругала и не отчитывала, это было не в ее стиле. Ната зашла в комнату Марты ранним утром, в тот особенно тяжелый час, когда спасительное действие алкоголя заканчивается и начинается жесточайшее похмелье. Не говоря ни слова, она распахнула настежь окно, облокотилась на подоконник, закурила.

— Еще раз увижу тебя пьяной, вышвырну из своей жизни. — Она так и сказала: не из дома, не из поместья — из своей жизни. Это было почти как смертный приговор. Жить в тени великолепной Наты было тяжело, но жизнь без Наты и вовсе казалась бессмысленной. — Если тебе нужна помощь, я договорюсь с хорошим психотерапевтом или даже с психиатром, но наблюдать за тем, как ты на моих глазах превращаешься в скотину, я не желаю!

Ей не требовались ни помощь психотерапевта, ни консультация психиатра. Ей хватило бы разговора, может, даже одного-единственного теплого слова, но Ната сказала: «Марта, ты дрянь, но в тебе течет моя кровь. Я все улажу».

Я все улажу, а если не получится, вышвырну тебя из своей жизни…

Наверное, тогда она проявила душевную слабость. Возможно, нужно было уйти самой, не дожидаясь, когда ее вышвырнут. Она испугалась. Испугалась и перестала пить. Совсем, даже легкие коктейли, даже шампанское.