А сейчас я вспоминаю лишь некоторые эпизоды, не связанные друг с другом, не образующие единой линии развития. Я даже не могу сказать, что отобрал сейчас «главное», хотя для меня здесь почти нет мелочей, даже в забавных рассказах (о грустном мне сегодня не хочется писать!..).
И все же я надеюсь, что даже во внешне незначительных фактах, которые здесь описаны, читатель найдет хоть крупицу наших общих с ним мыслей и чувств, хоть крупицу того времени, в которое мы с ним вместе живем...
После такого «предисловия» я могу себе позволить начать первый рассказ не со слов: «я родился в...».
Меня крестили 9 января 1905 года в Петербурге. Выходить на растревоженную улицу родители сочли небезопасным и раздобыли священника, который согласился окунуть меня в «святую воду» дома. И окунул. Но толку из этого не получилось: вероятно, день для крещения был неподходящим.
Когда мне исполнилось полтора года, я снял с шеи крест, намотал на него цепочку и... проглотил. На прямой вопрос перепуганной мамы — зачем я это сделал, я так же прямо ответил: «Так надо было». Другого объяснения я не смог бы дать и сегодня. Крест был большой, цепочка длинная. Через несколько дней, когда все возможные способы извлечь из меня проглоченную святыню были исчерпаны и не дали результатов, меня решили оперировать. Что такое операция, я не понимал, но таинственные разговоры с врачом и само непонятное слово меня, видимо, устрашили, и я благополучно вернул счастливым родителям то, что через несколько часов должен был извлечь из меня хирургический нож. Кто-то шутил: «Митя теперь крещенный и снаружи и изнутри». Но и двойное крещение не пошло мне на пользу.
Выдержав все вступительные экзамены в гимназию, я провалился по закону божьему — для поступающего в дореволюционную классическую гимназию это было полнейшей катастрофой. Я попал в списки непринятых. Мама отправилась на переговоры с погубившим меня «батюшкой». Фатальное совпадение! Этот «батюшка» оказался тем самым священником, который столь неудачно окрестил меня в день Кровавого воскресенья. Маме сильно досталось за то, что не сумела должным образом воспитать сына, но сын был все же принят в гимназию. И со временем стал атеистом...
Недавно я получил письмо, воскресившее такие ранние детские воспоминания, которые, казалось, давно уже исчезли из памяти.
Незнакомая 72-летняя женщина написала мне, что в конце 90-х годов прошлого века, маленькой девочкой, жила в Луганске и знала начальника Луганского патронного завода. «Он любил детей, молодежь, всегда был ласков и приветлив с нами, и мы любили его, — пишет она. — Его фамилия была Кабалевский — не Ваш ли это дед или прадед, и не от него ли унаследовали Вы свою любовь к детям?..»
Да, это был мой родной дед — Клавдий Егорович, отец моего отца, военный инженер, сперва строитель, а потом и начальник одного из старейших в России патронных заводов.
Многое вспомнилось мне, когда я читал это письмо. И, думая сейчас о том, каким хорошим, умным и добрым дедушкой был для нас с сестрой старый отставной инженер-генерал, я понимаю, как могла даже чужая женщина пронести через всю свою долгую жизнь такие теплые о нем воспоминания.
И кто знает, может быть, в самом деле, в моей привязанности и любви к детям есть и частичка моего деда?..
Мой отец, Борис Клавдиевич, был математиком по образованию, по работе и по влечению сердца. Мать — Надежда Александровна — неутомимой воспитательницей, посвятившей жизнь детям, потом внукам. Оба они были умными педагогами, прирожденными воспитателями. Я бесконечно благодарен им за все, чему они учили меня в детские и юношеские годы. А учили многому — самым различным занятиям технического, художественного и спортивного характера. Главное же, научили меня работать и любить свою работу.
Отец был человеком философского склада ума. Многие его мысли-афоризмы, полные глубокой мудрости, стали для меня чем-то вроде жизненных заповедей.
«Радости и печали в жизни чередуются. Поэтому горькие минуты имеют свою «привлекательную» сторону: после них наверняка можно ждать минут радостных...»
«Когда у тебя будут деньги, ты, вероятно, поедешь в международном вагоне. Но если денег не будет и ехать придется в теплушке, — не чувствуй себя от этого более несчастным...»
«Когда тебя будут критиковать, не огорчайся: чем критика будет умнее, тем больше она принесет тебе пользы; чем она будет глупее, тем легче ты ее опровергнешь...»
«Честность и откровенность заключается вовсе не в том, чтобы, увидев человека с кривым носом, немедленно побежать к нему и сказать: „Послушайте, у вас кривой нос!...“»
«Если с тобой случилась беда — ищи сперва виновника в самом себе, а потом уже вокруг себя...»
«Хороший дворник лучше плохого министра...»
«Если у тебя получилось дважды два — пять, — значит, ты неверно решал задачу...»
«Слушая граммофон, никогда не путай музыку с шумом пластинки, а то и «шум жизни», чего доброго, за саму жизнь примешь...»
Дима Кабалевский с отцом Борисом Клавдиевичем и сестрой Леной
Мне очень повезло. В прошлом году я увиделся с двумя своими первыми учителями. Это были словно встречи с детством, такие дорогие для каждого из нас. Кто испытал радость общения с любимым учителем, без малого через пятьдесят лет после последнего урока, — поймет меня. Судьба была добра ко мне и принесла мне эту радость дважды.
Лидия Александровна Орлова была моей учительницей в начальном городском училище, которое я окончил перед поступлением в гимназию. У меня сохранилось «Свидетельство», подписанное Лидией Александровной, где сказано, что я обучен «закону божьему, чтению книг гражданской и церковной печати, письму, первым четырем действиям арифметики, пению, рисованию, рукоделию». Но не сказано в этом «Свидетельстве», что Лидия Александровна обучала своих питомцев большой науке дружбы и понимания того, что цена человека определяется не происхождением его и не заслугами родителей, а собственным умом и сердцем...
Алексей Василькович Миртов был нашим классным наставником и преподавателем русского языка в Первой петербургской классической гимназии, где я проучился до революции три года. У меня сохранилась книжечка под названием «Стихи и проза», изданная в 1917 году. В книжечке — сочинения учеников 2-го класса. Редакционный комитет возглавлял сам Алексей Василькович, а членами комитета были мы — его воспитанники и ученики, в которых он пробудил настоящую любовь к родному языку и к литературному творчеству. Басня «Жук и цыплята», рассказ «В стужу» и членство в редакционном комитете — таково было мое участие в «Стихах и прозе». Я не сомневаюсь, что активный интерес к разного рода литературной работе развился во мне из того зерна, которое посеял в те годы Алексей Василькович...
Лидия Александровна и Алексей Василькович были не «одними из учителей», а любимыми учителями — такими, к которым мы до конца своей жизни сохранили не только чувство благодарности и уважения, но и особой какой-то душевной нежности.
Был еще и третий любимый учитель — он преподавал в гимназии географию, но с ним я уже не встретился и даже не помню его имени. Однако я не забыл, как на уроки в класс он всегда вместе с географическими картами приносил красочные репродукции каких-то картин-пейзажей. Обучая географии, он учил нас любить природу и одновременно живопись. Вот почему на вопрос, под влиянием чего развивались в детстве мои художественные интересы — вместе с уроками русского языка и литературы я обычно называю и уроки географии...
Учить музыке меня начали, как и положено, когда мне не было еще восьми лет. Насколько я помню, признаков моего предрасположения к музыке было два: во-первых, я любил ее слушать (она частенько звучала в нашем доме), во-вторых, подолгу просиживая за длинным прямострунным фортепиано, впоследствии уступившим место вполне приличному пианино, я любил подбирать по слуху знакомые мелодии и особенно импровизировать.
Моя первая учительница была, очевидно, хорошей учительницей, и при ее помощи я довольно быстро освоился с клавиатурой и нотной грамотой, в короткий срок выучил какие-то этюды и пьесы. Словом, внешне дело обстояло благополучно. А внутри назревал конфликт. Мне было запрещено играть что-либо, кроме заданных уроков: это якобы отвлекало меня от «настоящих» занятий и даже портило руку. Любимейшее мое занятие — импровизация — было названо обидным словом «бренчать». Но я не сдавался. Променять радость импровизирования на разыгрывание ненавистных упражнений из «Ганона» я не мог. Я решил устроить восстание...
В доме собрались гости. Кто-то пел, кто-то играл. Наконец настал момент, которого я ждал с нетерпением. «А сейчас Митенька сыграет нам пьеску Бурхмюллера!» Я сел за пианино, намертво нажал педаль и, что было силы, в самом быстром темпе, на какой был способен, прогрохотал специально подобранный для этого случая модный в те годы «Матчиш». Эффект был великолепен! Мои слушатели во главе с учительницей были шокированы так, словно я учинил нечто совершенно неприличное...
Насколько я помню, никакого возмездия не последовало, и я был освобожден от занятий. Я победил, но... стал жертвой своей победы: к музыке я вернулся лишь через шесть лет. Для овладения пианизмом это было уже поздно. Не настолько поздно, чтобы не окончить фортепианного класса консерватории, но достаточно поздно, чтобы уже не стать настоящим пианистом. Зато «набренчался» я вдоволь и думаю, что не без пользы для дела...
Это были первые послереволюционные годы. Моим сверстникам было по тринадцать — пятнадцать лет. Мы учились и работали. Дома, где мы жили, не отапливались. Школы, в которых мы учились, тоже не отапливались. Надевали на себя все, что попало, и все равно мерзли. Ели тоже все, что попало, и все равно всегда хотели есть. Центральным событием школьного дня был «обед», который привозили из ближайшей «столовки»: огромный бак с мутной водой, в которой плавали клочья мороженой капусты и черные, тоже мороженые, картофелины... Проходя по Смоленскому рынку, я останавливался у лотков «обжорного ряда» и с завистью смотрел на счастливых обладателей бумажных миллионов, аппетитно пожиравших пшенную кашу с постным маслом...