Всё это было украшено зеленью — получилось трёхцветное венгерское знамя. Один такой букет влетел в окно и рассыпался по крышке рояля.
— Слава нашему Листу! — кричали внизу.
Полицейские мрачно возвышались на ступеньках подъезда гостиницы. Политических лозунгов не было, запретить букеты цветов было невозможно, чествование знаменитого композитора нельзя было прекратить.
Австрийское начальство ждало повода, чтобы разогнать толпу. Если кто-нибудь крикнет недозволенные слова…
— Пусть выйдет Лист! — кричали внизу. — Листа на балкон!
Лист улыбался, слушая эти возгласы. Выйти на балкон было мало — надо было что-нибудь сказать народу. А это значит дать полиции право напасть на жителей Будапешта и арестовать десятка два людей за «недозволительные выходки против законных властей».
Наконец он сделал радостный жест. Выход найден! Слуга придвинул рояль к окну, и Лист заиграл. На площади сразу стало тихо.
Первые ноты прозвучали как в глубоком раздумье, глухо, на басах.
После длительной паузы начался рассказ.
Послышался размеренный, мужественный голос певца — рапсода. Он звучал чисто по-венгерски — горделиво, величественно и упруго, как медленная поступь танцора.
И вдруг звук ушёл куда-то вдаль, словно помчался над равниной длинной трелью, почти пропал и вернулся назад, обогащённый виденным.
Что он там видел? Может быть, плоскую степь Хортобадь, где белеют отары овец и гарцуют верховые — пастухи в овчинных шубах шерстью наружу? Может быть, белые паруса на голубом озере Балатон? Может быть, красные куртки гусар у церкви в городе Дебрецен, где в 1848 году Венгрия была провозглашена независимой страной?
Может ли звук видеть? Вероятно, может, потому что по толпе прокатился вздох.
Тема повторилась. На этот раз в ней звучали девичий смех и нежное воспоминание. И снова рапсод продолжил свою повесть.
Опять пауза, за ней внезапный удар бубна… и тут прорвался чардаш.
Знаете вы, что такое венгерский чардаш? Его начинают парни медленно и важно. Но вот танец разгорелся, парни подхватывают девушек на лету и, взявшись за плечи, бешено отбивают каблуками такт. Трудно описать словами этот танец. Это вихрь девичьих кос, лент, пёстрых юбок, это непрерывное мельканье белых рукавов, блеск сапог, колыханье султанов на мужских шляпах, звон шпор, раскрасневшиеся лица и сияющие глаза.
Когда-то Лист сказал своим московским слушателям: «Вы знаете, господа, моё красноречие — на фортепиано». Он не утратил этого дара до самой смерти. Он всегда обращался к слушателям то с речью, то с рассказом. Листа можно не только играть — его можно читать.
Толпа в Будапеште слушала как заворожённая. Полицейские замерли на ступеньках, словно готовясь к прыжку. Но никто не помешал автору дойти до последнего, заключительного, бурного аккорда.
Послышались голоса:
— Мадьяр сабадшаг эльен! Да здравствует венгерская свобода!
И тогда полиция атаковала толпу. Нужное слово было произнесено.
Лист поднялся и подошёл к окну. На площади все остановились. На композиторе было чёрное платье аббата. Седые волосы падали на плечи.
Лист поднял обе руки и развёл их, как будто хотел обнять всю площадь.
— Дорогие друзья, — сказал он, — благословляю вас! Идите с миром домой. Надейтесь и не горюйте!
Сеньор дон Мигель
Жёлтый камень, синие тени. Однообразная равнина с резко очерченными контурами деревень и колоколен. Мерный, неторопливый перебор копыт. Неожиданный вопль погонщика мулов: «Каринья, Грасиоса, Чикота — анда-а!» Последнее «а» протяжное и переходит снова в перебор копыт.
— Тут должен вступить голос, — сказал пассажир с бородкой.
И голос вступил:
Лицо у тебя, нинья, как миндаль, —
От него, нинья, и сладко, и горько…
Голос звучал в сопровождении гитары. Сухие смуглые пальцы бегали по шести струнам, и казалось, гитара танцует. Самое удивительное было то, что ритм гитары как будто не совпадал с ритмом мелодии, но совершенно совпадал со стуком копыт.
— Мы из всего делаем танец, — неодобрительно заметил пассажир с пышным галстуком.
Дилижанс полз от Вальядолида к Мадриду уже много часов. Пассажиры дремали, и только человек в холщовых штанах и стоптанных ботинках перебирал струны и напевал вполголоса. По всему видно было, что он не оробел бы и перед кругосветным путешествием: ему бы только кусок овечьего сыра, да бурдюк с вином, да гитару.
— Извините, сеньор, — вежливо проговорил пассажир с бородкой, обращаясь к гитаристу, — что вы поёте?
— Это сегидилья, сеньор кабальеро, — отвечал гитарист.
— Вы сами её сочинили?
Гитарист пожал плечами.
— Кто знает? — прибавил он невозмутимо.
— У этих плясок нет автора, — небрежно сказал пассажир в пышном галстуке.
Человек с бородкой расхохотался.
— По всему видно, дон Сантьяго, что вы не любитель сегидилий.
— Ах, сеньор дон Мигель, я предпочёл бы быть уже в Мадриде, — уклончиво отозвался Сантьяго, — там вы не такое услышите. Там опера!
— Конечно, в театре лучше поют, — обиделся гитарист.
— Не сердитесь, мой любезный, — сказал человек с бородкой, — я хотел бы записать вашу сегидилью.
— Для того чтоб записать наши песни, нужно быть великим музыкантом, — гордо ответил гитарист.
— Почему?
— Сеньор, в них и сладость, и горечь, и горные снега, и горячие пески… Не знаю, как сказать, сеньор, — в них душа Испании. Вы поняли меня, сеньор?
Человек с бородкой помолчал немного.
— Мне кажется, понял, — сказал он серьёзно и вытащил из кармана листок нотной бумаги, — давайте начнём.
Он быстро записал карандашом мелодию, потом взял у гитариста его инструмент и пропел ту же сегидилью.
— Ну, — сказал гитарист, — это почти верно, но…
Человек с бородкой покачал головой и отдал гитару хозяину.
— Я понимаю, — сказал он, — простота сложнее всего.
Он откинулся на спинку сиденья и замолчал. Копыта мулов продолжали стучать. Гитара присоединилась к ним, а потом и голос:
Я иду один по дороге,
Позади бежит моя тень,
Впереди — моя дума…
— Ничего, — упрямо сказал человек с бородкой, — я разберусь в этом… полуденном одиночестве.
Он произнёс эти слова по-русски, и никто в дилижансе его не понял. Все молчали, глядя на залитую беспощадным солнцем однообразную кастильскую степь.
Мадрид днём спит. И не удивительно, потому что Мадрид бодрствует ночью. Только русский музыкант Михаил Глинка не спал, в сущности, ни днём, ни ночью. Его всё занимало: и мрачные басы органа под сводом собора, и хриплые голоса погонщиков, и пронзительная болтовня зеленщиц, и белые капюшоны монахинь, и торжественная поступь тореро, и трели кастаньет в прохладной тени уличных кабачков.
Меньше всего его увлекала мадридская опера на итальянский манер и больше всего — испанские народные танцы. Когда на Мадрид спускаются сумерки, кастаньеты звучат всё чаще. Пляшут в тавернах, пляшут в садах, пляшут на улице. Гитары играют вступление, и танцоры выходят в середину круга парадной и упругой поступью. Это тоже часть танца, она так и называется — «парада». Стремительно начинается хота, и молодая пара несётся по площадке, высоко подняв руки и отбивая ритм кастаньетами. Каждый танцует по-своему: женщина — лукаво и задорно, мужчина — резко и сильно. Особой жизнью живут гитаристы — у них гитары словно вздыхают, и стонут, и опьяняются, и отдыхают. И во всей этой страстной хоте нет ничего грубого: то она остра, как лезвие ножа, то сурова, как монастырские стены, то бравурна, как выход корриды, то нежна, как голос влюблённого, и всегда свободна, как вечерний ветерок с гор.
Целый мир моим именем полон,
И зовут меня солнцем Мадрида,
Ничего не боюсь я на свете,
У меня кинжал за подвязкой…
Таковы были слова песни, записанной Глинкой. Он стоял в тени густых акаций, маленький, с хохолком на лбу и торчащей бородкой, и жадно впитывал в себя звуки новой и необыкновенной жизни.
Священник в чёрной шляпе угрюмо проходил мимо, опустив глаза. Двое жандармов в клеёнчатых треуголках, подозрительно осмотрев танцующих, пристраивались где-нибудь вдали. Щёголь в шёлковом цилиндре, поджав губы, ударял хлыстом своего жеребца и быстро проезжал мимо. Казённая Испания не одобряла уличную хоту — как хотите, в хоте есть что-то от бунта!
Глинка закрывал глаза, и ему мерещился далёкий Петербург: колоннады, соборы, монументы… Там титулованные болтуны и дамы с ослепительными плечами ворковали на балах о «неудаче» Глинки с «Русланом»… Туда настойчиво звали его из Испании мать и сёстры… Там, в пыльных канцеляриях святейшего синода, тянулось бесконечное дело о разводе «дворянина Смоленской губернии Михаила Иванова сына Глинки» с женой…
— Ох нет, не поеду! — едва не вырвалось у Глинки вслух.
Смуглая танцовщица вдруг остановилась перед ним и, щёлкнув кастаньетами, крикнула на всю площадь:
— Я желаю танцевать с этим маленьким сеньором! Анда, сеньор!
Глинка улыбнулся.
— Увы, я ещё не научился хорошо плясать по-испански, сеньорита, — сказал он.
Девушка слегка притронулась ладонью к руке Глинки.
— Знаете что, сеньор, возьмите мои кастаньеты, — сказала она задорно. — Люди говорят, что с ними и монах запляшет!
— Это подарок от сердца, — добавил гитарист, — клянитесь, что научитесь танцевать хоту!
Кругом раздался смех. Глинка поднёс кастаньеты к губам.
— Клянусь! — сказал он. — Voto a Dias!
Девушка расхохоталась и убежала.
Глинка присел к гитаристу и долго прислушивался к звукам, летящим из-под пальцев музыканта.
— Обязательно так играть? — спросил он.
— О нет, сеньор, — весело отвечал гитарист, — я просто разговариваю. Так же, как эта солёная девица разговаривает руками и ногами.
— Что значит «солёная»?