Музыка моего сердца — страница 31 из 35

И здесь было с ним то, что сопровождало его много лет, то, от чего избавиться он не мог даже в самом шумливом обществе, — одиночество.

Гром прокатился над Фроловским — неторопливый, сердитый, величественный. Алексей вошёл и, уже не спрашивая позволения, запер дверь в сад и закрыл окна.

— Одно окно оставь, — сказал Пётр Ильич, — ничего не будет. Свечу зажги.

С детских лет во время грозы щемящее чувство одиночества у него усиливалось. Ему казалось, что он совершенно один среди этих бесконечных полей и лесов. С годами у него появилось ещё и новое чувство — боязнь, что когда-нибудь он в одиночестве и умрёт.

Он выдвинул ящик стола и взял первое попавшееся письмо.

«Я чувствую, что вы уже много пережили…» Это пишет Григ, маленький человек, больной чахоткой. Однако в музыке у него никаких следов болезни нет. Наоборот, иногда от неё веет богатырским здоровьем норвежского крестьянина. Он не оробеет перед целой ватагой троллей и сядет пить пиво с Доврским Дедом.

Пётр Ильич улыбнулся, взял первый попавшийся лист бумаги.

«Мой милый, добрый друг!.. Я никогда не забуду чудесные лейпцигские дни, когда мы были все вместе…»

Пётр Ильич так увлёкся, что не заметил, как окно освещалось вспышками молнии и в стекло бил дождь. Когда он кончил письмо и с трудом перевёл его на немецкий язык, гроза уже прошла. Алексей стал раскрывать двери и окна. Из сада хлынул поток влажного воздуха сказочной чистоты и свежести. Пахло зеленью, сырой землёй и мокрыми, деревянными перилами крыльца.

Пётр Ильич подошёл к двери. Чёрная туча уходила на запад. В небе встала высокая, призрачно расцвеченная радуга. Капли дождя мерно падали на песок с крыши. Поля были неподвижны, над сельской колокольней тихо кружили вороны. По просёлку промчалась мокрая телега с мокрым возчиком и мокрой лошадью. Возчик лихо пел песню.

«Веселись чужим весельем», — сказал когда-то Пётр Ильич. Он не раз повторял эту фразу в своём уединении. Да, это был единственный выход. Григ это мог бы понять, может быть, поймёт когда-нибудь. У Грига много желания жить.

Пётр Ильич открыл крышку рояля.

В этом августе во Фроловском родилась Пятая симфония. Конец её был поразителен своим неуклюжим, притопывающим ритмом народного танца. Тяжкая тема судьбы уходила всё дальше, как грозовая туча, а пляска становилась всё задорнее и шире. Может быть, со стороны смотрел на неё автор этой симфонии, но он жадно вдыхал её, как вдыхают свежий воздух, стоя у окна после грозы.

Дороги музыкантов сложны и не часто скрещиваются.

Чайковский побывал в Англии в 1893 году. Он ждал встречи с Григом на торжественной церемонии в Кембридже, где пять лучших композиторов Европы получили звание почётных докторов музыки. Но Григ не приехал. Григ был тяжело болен.

Подробностей никто не знал. Говорили, что Григ очень плох и уже не может передвигаться.

Григ не раз собирался в Россию. «Мы должны повидаться, где бы то ни было, — писал он Чайковскому, — …в России, в Норвегии или ещё где-нибудь! Родственные души ведь не растут на деревьях!» Пётр Ильич звал его в Россию, но Григ не приехал. Через несколько лет Григ снова собрался в Москву и снова не поехал.

Осенью 1893 года, едва оправившийся от болезни, Григ писал письмо в номере копенгагенской гостиницы, когда Нина вошла и молча положила перед ним утреннюю газету. На последней странице в «Хронике театра и музыки» сообщалось, что известный русский композитор Пётр Чайковский скоропостижно скончался в Санкт-Петербурге от холеры. Григ плакать не умел. Не раз уже приходилось ему хоронить лучших друзей и товарищей. Он провёл рукой по седым волосам и горько промолвил:

— И этот ушёл!

Худая рука его легла на ручку кресла. Он посмотрел в окно на узкие дома и затейливые башенки датской столицы. Ему вдруг захотелось быть дома — дома, а не в гостинице!

— Подумай, Нина! Мы так и не увиделись! Вечные странники!

Нина опустила голову.

— А ведь он боялся смерти, — сказала она. — Помнишь эти страшные басы в «Пиковой даме»? Я это чувствовала уже давно…

— Он не понимал, что такое смерть и зачем она… — проговорил Григ. — Не скоро ещё узнают этого человека. От него остались только звуки. Звуки — вот что от нас остаётся…

Весной следующего года в своей рабочей хижине в Тролльхаугене Григ перебирал партитуры русских композиторов и наткнулся на последнюю, Шестую симфонию Чайковского.

— Это энциклопедия чувств, — сказал он Нине, которая глядела через его плечо.

Да, здесь было всё — и мечты, и желания, и удары судьбы, и воспоминания юности, и ожесточённая борьба, и…

— Похоронный плач, — сказала Нина, указывая на финал.

— Да, всё, что свойственно человеку, Нина. Приходит старость, стучится в дверь и кричит: «Вот я!..»

Он подошёл к окну. Весна вступила в страну серых скал. Прошлогодняя трава выглянула из-под снега и зажелтела на склонах. Ручьи со звоном неслись сверху и падали с высоты в тёмную, холодную воду. На крутых утёсах ещё белели последние пятна снега. Намокшая еловая хвоя нависала над ущельем. Пронзительно вскрикивали чайки. И, казалось, чуть слышно, вдали, в горах звучит ранняя пастушья дудка.

— Помнишь, Нина, стихи Ви́нье: «Больше получил я, чем заслужил, и всё должно кончиться»?.. Но весна придёт. Она придёт к нашему порогу, она придёт и после нас, к запертой двери…

Я был в доме Грига.

Деревянный забор, калитка, садик, камни и камешки. Маленький, уютный домик, обшитый узкими досками. Две веранды, башенка, флаг. Вместо обоев некрашеные доски. Старая мебель, пожелтевшие фотокарточки. Рояль, подаренный Григу ко дню серебряной свадьбы. Здесь жили Эдвард и Нина, два небольших человечка с наивными глазами. Соседи прозвали их «троллями», и они окрестили свою дачу Тролльхауген — Холм троллей.

На склоне холма стоит деревянная хибарка, где Григ сочинял в уединении, глядя на пустынные воды озера Нурдос.

На стене висит разукрашенная народная скрипка. На такой скрипке играл, вероятно, Нильс Таллефьюрен. Дешёвое пианино, перед ним стул, на котором лежит толстый том нот. Обитатель этой хижины был так мал, что ему приходилось подкладывать под себя ноты, чтоб достать до клавиатуры. На гвоздь наброшены плащ и шляпа Грига, словно он где-то поблизости.

Но его нет. Только трава и камень да тишина.

Человек носит свои видения с собой. Григ умер и унёс свои видения. Не знаю, успел ли он сказать то, что хотел. Но озеро плещет и птицы поют так, как пели при нём.

Был конец марта. Наверху, в горах, молочницы бежали по мокрому снегу с деревянными вёдрами в руках, и далеко по ущельям разносился их звонкий смех. Весна возвратилась.

Подземный шум

Туман лежал над лугами. Кругом было так тихо, что слышно было, как вода каплет с ведёрка, в котором фельдшер Богатырёв нёс улов с рыбалки. Огромный пёс Левко неслышно ступал лапами по мокрой траве, тщательно обнюхивая землю.

— Сыро нынче, Сергей Васильевич, — проговорил Богатырёв, застёгивая пуговицы своей суконной курточки, — а ведь, скажите, ещё только август… Вот так-то бывает в наших местах — потянет ветер с Волги и разом осень припустится. Заметили, как окунь на глубину пошёл?

Сергей Васильевич посмотрел на своего собеседника так, как будто очнулся от глубокого сна.

— Да, туман, — сказал он безучастно и машинально вытащил из кармана портсигар.

Фельдшер осклабился и покачал головой.

Сергею Рахманинову в тот год было двадцать семь лет, но лицом он выглядел старше. Странное это было лицо — скулы, туго обтянутые кожей; нос, как у большой, мудрой птицы; глаза, косо полузакрытые веками, взгляд исподлобья. Ничто не шевелилось на этом лице, только ноздри изредка раздувались шире обычного да углы плотно сжатого рта чуть подрагивали.

Рахманинов шагал впереди фельдшера своими длинными ногами, рослый, худой, широкоплечий, сутулый. Походка у него была отчётливая, тяжеловатая, земля грузно чавкала под его высокими сапогами.

Вдруг он остановился, сдвинул на затылок свою белую фуражку и беспокойно задвигал головой. Собака присела перед ним на задние лапы и недоуменно вперилась в хозяина.

Фельдшер остановился, помолчал и, улыбаясь, сказал:

— Услышали, как трава растёт, Сергей Васильевич?

— Почти, — ответил Рахманинов и неожиданно рассмеялся. — А ведь правда, Семён Павлович, бывает, что земля звучит?

— Не знаю, — сердито отвечал фельдшер, — это дело собак да учёных. У нашего брата слух не так тонок… — Фельдшер вытащил из кармана большие старинные часы, посмотрел и укоризненно добавил: — Девятый час. Через пятнадцать минут в Красненьком завтрак. Смотрите, как бы нам с вами не влетело…

Рахманинов ещё раз прислушался.

— Нет, больше не звучит, — сказал он, на этот раз серьёзно, и зашагал дальше.

В усадьбе Красненькое всё было по расписанию: в пять утра парное молоко, завтрак в половине девятого, обед в час дня. Управляющий имением старик Крейцер был человек пунктуальный и опозданий не любил.

Рахманинов был в этой старинной усадьбе гостем. В помещичьем доме, похожем на древний, пузатый рыдван, было больше тридцати комнат. Рахманинов занимал две — кабинет и спальню. В этих комнатах стояла добротная мебель прошлого столетия: диван, на котором могло усесться человек десять; шкаф, похожий на крепость; лампа с медным шаром, некогда служившая люстрой для свечей. Зеркала были узкие и, казалось, приподнялись на цыпочки, чтобы отразить зелёный полусвет яблонь из соседнего сада. Крашеные половицы поскрипывали под тяжёлой поступью Сергея Васильевича.

Рахманинов был гостем, но других гостей не любил. Когда за столом появлялось лицо какого-нибудь подрядчика, агронома или землемера, Сергей Васильевич немедленно тускнел, опускал глаза и незаметно уходил к себе.

— Закрытый человек, — говорил про него старик Крейцер.

Всё утро из комнат музыканта слышались гаммы, упражнения, этюды, части этюдов, отдельные фразы, отдельные такты и, наконец, отдельные аккорды. Всё это повторялось много раз. Потом наступала тишина.