Музыка на вокзале — страница 16 из 24

И от этого все его лицо казалось застывшим, неподвижным, как у пассажира, который опоздал на свой поезд и теперь никогда и никуда не уедет.

А вокруг нас в самом центре Москвы шелестел ветер взлетов и посадок; крутолобые, как быки, автобусы системы «Икарус» напрягались и шумели дизелями, уходили, умеряя на улицах центра свой мощный ход, чтобы потом разогнаться на Внуковском шоссе.

— Ну так как же жизнь, старик? — сказал он, допив свою кружку. Вопрос был довольно поверхностный и, Пожалуй, пошловатый, если учесть, что мы не виделись больше пяти лет.

— Нормальная жизнь, старик, — ответил я в тон ему. — В двух словах ведь не расскажешь.

Само это обращение — «старик», принятое теперь всеми, — уже набило порядком оскомину; когда-то, в студенчестве, оно было нам вновь и нравилось своей несуразностью и тем, что так оттеняло наш юношеский возраст. Сейчас же звучало банально и фальшивовато.

— Ну так что, старик, замолчал? Здесь сидеть, по-моему, бессмысленно. Ни выпить толком, ни поговорить. Или пойдем в нормальное место, или поедем ко мне.

Я согласился, и мы поехали к нему, на его новую квартиру где-то в районе Серебряного бора. Квартира была чистенькая и приличная, какая-то очень пустая, и нельзя было определить, кто здесь живет — инженер или делопроизводитель. Квартира не отражала ни пристрастий, ни привычек хозяина. Даже письменный стол, всегда отражающий профессиональные интересы своего владельца, был пустынно чист. Мы сидели втроем с его женой, пили сухое вино, о чем-то долго говорили. Вспоминали мы старых друзей, но скорей не по необходимости, а по традиции.

Мне, во всяком случае, все время казалось, что это его давно не интересует, что все это осталось где-то далеко, совершенно в другом мире, который ему не нужен и им забыт; где были другие разговоры, другие вечера…

Только один раз за весь вечер глаза его заблестели; в них мелькнуло что-то жалкое, как бы больное и доброе: это когда его девочка вышла из другой комнаты. Он подозвал ее к себе; она вперевалку, нехотя подошла к нему; он посадил ее к себе на колени. Она была не похожа на него: рыженькая, востроносая, с быстрыми воробьиными глазами. Было ей года три. И все время, пока она сидела у него на коленях, он был как-то оживлен, неумело ласков в обращении с ней. Едва только девочка ушла, он снова погас, и вновь потянулся вымученный, старательный разговор. И, презрев все законы и правила, я оборвал этот разговор на полуслове, поспешно простился и вышел на ночную летнюю улицу.

У меня было состояние человека, который, мучаясь, слушал радио, какую-то надоедливую, но почему-либо нужную передачу, слушал, слушал — и вдруг выключил.

Выключил, а теперь счастлив и свободен.

Я шел к автобусу по какому-то пустырю, но даже и здесь безлюдье было лишь видимым: то и дело из темноты слышались смех, шепот, и вдруг я неожиданно вспомнил совсем другой вечер, который мы с моим другом провели вместе лет, должно быть, двенадцать назад.

Ничего, собственно, особенного ведь не было, а было лишь пустынное, мало кому известное место под Одессой, на берегу моря — Каролина-Бугаз. Мы приехали туда только потому, что нам нравилось, что нас прямо-таки гипнотизировало это величественное слово «Каролина-Бугаз». Позади были студенческие каникулы, впереди сентябрь, институт. Оставались считанные денечки, и надо было взять от них все. И вот мы приехали на Каролину-Бугаз, где кругом лишь песок да море, а ближайший поселок чуть ли не в десятке километров отсюда. Были мы вдвоем, разбили палатку, поели, слегка выпили, извлекли на свет божий маленький допотопный полупроводниковый приемник, собранный моим технически одаренным другом. Сначала мы сидели молча, слушали какую-то музыку, потом увлеченно и долго спорили — о чем, я сейчас не помню: помню только, что было нам радостно, интересно и все нравилось: и спор, и голос певицы, и гул вечернего моря, и тихий шелест песка, и маленький беспрестанно гаснущий костерок. Помню, что я заснул неожиданно и мгновенно, а проснулся ночью от холода, от усиливающегося ветра. Я огляделся в темноте — моего товарища в палатке не было. Я вышел из палатки, затрещал фонариком; фонарик выхватил из тьмы желтые пятна песка, умерший, скрючившийся костер, банки из-под консервов; где-то вдали в море прерывисто и резко шумел земснаряд и светился огоньками, шумел и светился, но был не в силах осветить этот темный, зыбкий мир, был не в силах перекричать это опасно замирающее и ревущее вновь пространство.

Я все светил своим фонариком, уже испытывая некоторое беспокойство.

«Куда же он подевался, черт его побери! — думал я. — Может быть, его украли агенты иностранных разведок (на том берегу была уже чужая граница)».

И вдруг я увидел, как он выскакивает из воды, из ночного прохладного моря, выскакивает и бежит по песку, не глядя на меня. Он дышал тяжело, видимо, далеко заплыл, тело его странно белело в ночи.

Я подошел к нему испуганно. Он остановился, длинный, тонкошеий, с подвижным лицом мальчика, с глазами, блестевшими от восторга.

— Ты что, одурел, что ли? — пробормотал я. — Ты чего это, в самом деле?

А он засмеялся и, размахивая руками, обдавая меня брызгами, сказал:

— Иди туда!

— Куда еще? Сам знаешь, куда иди…

— Я тебе говорю: иди туда! — кричал он и показывал в море. — Там… знаешь как. Там с ума сойти, как здорово! Там ты все поймешь!

— А что понимать-то надо, — ворчал я.

— Всё, дурак, поймешь… Весь смысл жизни…

— Ну и что же ты понял?

Он зажмурился и покачал головой.

Тогда я нехотя разделся и плюхнулся в холодное ночное море. Я плыл сначала скованно и даже испуганно: мне было неуютно в этом огромном леденящем море; потом неожиданно мне стало хорошо, и я поплыл быстро, весело к светящимся маякам, к земснаряду, к светлеющему уже небу.

Мне было здорово, но смысла жизни я все-таки не понял. Я решил, что пойму в другой раз. И мы уже с ним не могли заснуть. А до рассвета шатались по берегу, читали какие-то стихи, пели какую-то первобытную песню, садились на песок и молчали. Все было у нас перемешано в ту ночь, все было полно ожидания будущего, радостей и тревог, все, казалось, было готово к нелегким и удивительным судьбам.

И мне запомнился мой товарищ. Он был особенно весел, счастлив и необыкновенен как-то, как бывают необыкновенны одаренные и искренние люди…

«Все это было, было, было — промчали дней круговорот…» — повторял я, шагая к автобусной остановке в Серебряном бору.

Через некоторое время я случайно встретился с одним парнем, нашим сокурсником, который последние годы работал с моим другом вместе.

— Скажи мне, — спросил я, — что происходит с ним, отчего он такой погасший, равнодушный, как рыба, что с ним такое?

Сокурсник мой посмотрел на меня с искренним удивлением.

— Как рыба? Вот уж не замечал. Может, тебе показалось. Не знаю, я с ним работал три года, мы с ним в Заполярье завод строили… Там ребята на него не обижались. Себя он там не жалел. И других заставлял работать. Так что это ты зря. Рыбы в такой обстановке не выживают, это не для их крови.

— Может, это Москва на него так действует, — сказал я, — или жена.

— Да он и бывает-то в Москве раз в год по обещанию. А насчет жены не знаю. С женой у него там сложная история…

— Ну, расскажи, — попросил я его. — Понимаешь, это не любопытство. Просто я хочу понять, что с ним.

— Да я этого не знаю, это дело не мое. Знаю, что сначала вроде бы он ее любил, а она за кого-то замуж вышла и с тем прожила года два, девчонку родила. А он ее все вроде бы любил, и в конце концов она с тем рассталась и вернулась к нему. Вот и все, что я знаю. И он ее взял с девчонкой этой самой, и живут они вроде бы хорошо. Во всяком случае, спросишь у него: «Как жена, как Катя?» — он всегда отвечает: «Все в норме».

— Вот видишь, а я этого ничего не знал.

— Откуда узнаешь, он парень такой, о своих делах болтать не любит. Он вообще на такие темы не раскалывается. Больше о работе, о делах, да и дел у него полно, и устал он здорово — четыре года в Заполярье, это знаешь…

Он еще долго и несколько невнятно рассказывал о нем, и другой человек вставал передо мной, освещенный светом иного источника, — тот, которого я не знал, испытавший страдания, мне не ведомые, узнавший радости, которых я не испытывал.

И думал я о том, как это просто — по внешним приметам, по впечатлениям одного вечера сконструировать готовый и вполне законченный образ. Как просто навесить на этот образ незримый ярлычок преуспеяния, равнодушия, обывательства и гордо удалиться восвояси.

Я готов был зачеркнуть не только прежнюю нашу дружбу, но и что-то иное, важное для меня самого: нашу юность, пустынный берег Каролины-Бугаза. И вновь я вспомнил те строки, которые мы когда-то любили, которые мы звонко выкрикивали в глухое, не слышавшее нас море:

Кто услышал раковины пенье,

Бросит берег и уйдет в туман,

Даст ему покой и вдохновенье

Окруженный ветром океан.

Мои ровесники взрослеют, женятся, защищают диссертации, покупают машины системы «Запорожец»; когда они приходят с работы, они устают, ложатся на диван, машинально включают приемник, глаза у них становятся невеселые и словно бы потухшие. От усталости и от забот они становятся ворчливыми, мелочными. Иногда забывают друзей, иногда поверхностно и невнимательно смотрят вокруг себя. Но, погодите, что это? Что это за легкий и странный шум… Это тихо, тревожно поет морская раковина на берегу Каролины-Бугаза.


1967 г.

ПЕРВАЯ БЕССОННИЦА

Я видел его из своей каюты: он стоял у борта, склонившись, положив короткое сильное туловище на перила, и смотрел в воду. Что он там увидел? Уже ничего не было: ни огней порта, ни сухогрузов, стоящих на приколе, ни катеров, порхающих невдалеке от мола, ни китобойного флагмана, неправдоподобно сверкающего в темноте… Он мог видеть только черную воду, черную, как вакса, как сама ночь, черную, беззвездную, глухую воду — и больше ничего.