— Последний раз приказываю — всем разойтись!
— Пошел ты на… — множество голосов из толпы весело назвали ряд адресов, куда рекомендовали отправиться незваному командиру.
— ВЫЙТИ ИЗ АВТОБУСА И НАЧИНАТЬ РАБОТАТЬ! ПРИКАЗЫВАЮ РАБОТАТЬ ЖЕСТКО, БЫСТРО, ТОЧНО, КАК УЧИЛИ!
«Что бы это значило?» — только и успели подумать мы с Цоем, как увидели, что из двух автобусов, затерявшихся на стоянке возле Дворца спорта среди экскурсионных «Икарусов», служебных машин и еще какой-то техники, быстро, как в кино, начали сыпаться на газон люди в голубых рубашках. Одеты они были как обычные милиционеры, но отличались замечательной расторопностью и умением драться, как мы увидели через несколько секунд.
Большинство идущих в толпе не обратили внимания на последний приказ и не видели этой атаки — милиция, вернее, какие-то специальные бойцы — спецназ не спецназ, солдаты не солдаты, приближались к ним сзади, со спины. Паника началась, когда были вырублены первые, вернее, последние идущие в толпе битломаны. Заметь это нападение раньше, битломаны, возможно, могли бы дать отпор атакующим, что тоже спорно, — на них бежали профессионалы рукопашного боя, но сейчас, когда задние ряды попадали на газон под ударами в спину — били в основном в поясницу ногами, — мы это видели отчетливо, началась паника и, сшибая друг друга, битломаны рванули на проезжую часть улицы. Бойцы преследовали их, пиная по дороге уже лежащих, и настигали бегущих, сбивали их с ног ударами в спину, по затылку, под колени, по почкам… Из переулка вылетели навстречу обезумевшим битломанам два милицейских газика, находившихся, наверное, до поры до времени в засаде. Хорошо, хоть никто не попал под колеса, — машины врезались прямо в толпу, расклинивая ее на три жидких потока. Кое-кого уже волокли к автобусам, видимо, тех, кто пробовал все-таки защитить ЧЕСТЬ И ДОСТОИНСТВО СОВЕТСКОГО ГРАЖДАНИНА, как говорили сами милиционеры при составлении протокола.
Толпа рассеивалась — люди бежали в разные стороны: лучше не попасть на метро, чем стать калекой. И нам с Цоем тоже пришлось дать тягу — в нашу сторону уже устремились трое в синих рубашках. Характерно то, что хотя нападающие и имели явное физическое преимущество перед битломанами, но тогда они работали группками по двое, по трое, с гарантией полной победы над врагом. И победа была на их стороне. Они полностью достигли того, чтобы нам «жизнь раем не казалась». Она и раньше-то нам такой не казалась, но «Блиц» и «Битлз» ввели-таки нас в заблуждение на какое-то время, а теперь, слава Богу, мы вернулись на землю. Да, это было сильное впечатление!
Домой мы приехали довольно поздно — проплутали в лабиринтах переулков Петроградской стороны, стараясь не попадаться милицейским газикам, которые после успешно проведенной операции принялись патрулировать весь район и забирать всех «подозрительных». Вообще процесс «свинчивания», как мы это называли, был совершенно идиотским — я до сих пор не понимаю, для чего это делалось. Милиционеры, как я видел, тоже не всегда это понимали, просто выполняли чьи-то дурацкие инструкции и указания. «Свинтив» на улице какого-нибудь молодого человека, которому ставилась в вину лишь непохожесть его одежды или прически на одежду или прическу большинства советских граждан, его держали в отделении часа три, иногда четыре, затем с миром отпускали. Ну, иногда, скуки ради, поколачивали — много ли на дежурстве развлечений? Правда, однажды моего приятеля Ливерпульца (о нем впереди) задержали на сутки за то, что при нем обнаружили мочалку, — и ну, допытываться: откуда мочалка, зачем мочалка, куда ехал с мочалкой?.. Вовку Дьяконова, всеобщего друга и очень милого парня, как-то взяли у метро «Горьковская» — он ехал от бабушки и вез от нее пальто, которое она ему подарила. Сам он при этом был одет в старое пальто, а новое держал в руке. Схватили его — и на допрос: чье пальто, зачем пальто, зачем два пальто…
Пиня не появлялся. Мы сидели вдвоем и гадали — что же с ним? Убежал он, побили его, забрали? После концерта он собирался подтянуться ко мне домой, но мы с Цоем сидели тут уже два часа, а его все не было.
— Да, вот такие дела, — сказал я, — рок-клуб вовсю работает, а запоешь на улице…
— Да бессмысленно это все, — отозвался Витька.
— Что?
— Да эти клубы…
— Почему?
— Ну ты видел сейчас? Им ничего не стоит — открыть клуб, закрыть клуб. Взять и избить на улице. Грустно.
— Да нет, все нормально будет. Это все изменится со временем. Не может же так всю жизнь.
— Может, — грустно сказал Цой. — И мы никогда никуда отсюда не вылезем.
— Так что теперь?
— А ничего. Играть надо, музыку делать. Для своих. Чего дергаться — пусть там грызутся друг с другом. Я знаю только одно — я никем, кроме музыканта, не буду. Я не хочу ничего другого. И меня не волнует, что там у них…
С Цоем случился редкий приступ разговорчивости. Обычно он был молчалив, но не загадочен — на лице у него всегда было написано то настроение, в котором он находился в данную минуту, одобряет он что-то или нет, нравится ему что-то или вызывает отвращение. Он был настоящим наблюдателем по своей натуре и никогда ничего не усложнял, — наоборот, любую ситуацию он раскладывал по принципу «хорошо-плохо», и не от недостатка ума, а от желания докопаться до сути происходящего. Выражаясь фигурально, он был гениальным фотографом: схватывал ситуацию, а потом показывал ее нам в том свете, при котором она была сфотографирована, ничего не прибавляя и не отнимая. Так, он однажды зафиксировал всех нас и себя тоже и проявил за двадцать минут — мгновенно, на одном дыхании написал, как мне кажется, лучшую свою песню «Мои друзья».
Пришел домой и, как всегда, опять один.
Мой дом пустой, но зазвонит вдруг телефон,
И будут в дверь стучать и с улицы кричать,
Что хватит спать, и пьяный голос скажет: «Дай пожрать!»
Мои друзья всегда идут по жизни маршем.
И остановки только у пивных ларьков…
В 81-м чувствовали эту безысходность, может быть, не верили в нее, но чувствовали. Потому и были АУ и остальные панки и битники такими, какими они были. И Цой спел об этом — это была первая песня про нас, первый серьезный взгляд на нашу жизнь. Это было грустно ровно настолько, насколько это было грустно в жизни…
…С Гребенщиковым Цой уже был знаком, правда, не очень близко. Они встретились где-то в электричке, возвращаясь с какого-то очередного загородного концерта. Цой пел «Друзей» для друзей, ехавших вместе с ним, Борис был уже наслышан о нем от Троицкого, короче говоря, они встретились, да и должны были встретиться — это только в физике одноименные заряды отталкиваются, а в жизни — наоборот, притягиваются.
На другой день желающие послушать «Аквариум» должны были подойти на угол проспекта Космонавтов и улицы Типанова к ларьку «Мороженое».
Торговец мороженым, пожилой симпатичный дядька, был встревожен — уже полчаса вокруг его киоска молча ходили какие-то молодые люди, прилично одетые, и количество их все возрастало и возрастало. Молодые люди друг с другом не разговаривали, без конца курили и посматривали на часы. На комиссию ОБХСС они не были похожи, на грабителей — тоже, мороженого не покупали, и продавец, как и всякий советский человек, волновался от такого непонятного внимания к своему ларьку. Мы подошли на место встречи и мрачно купили по одному эскимо, чем окончательно ввели продавца в состояние тихой паники. Он посмотрел на Цоя с его корейским лицом, закатанными рукавами футболки и выдвинутой вперед челюстью, на Пиню, который улыбался, показывая отсутствие передних зубов, и на меня и подумал, видимо: «Ну вот, начинается…» Он был недалек от истины — действительно, начиналось.
Привет всем! — услышали мы чей-то громкий веселый голос. Это кричал подходивший к нам со стороны винного отдела гастронома добродушный крепыш небольшого роста, с широкополой шляпой на голове. Это был некто Сорокин, или, как его называли друзья, де Тремуль. Де Тремуль поздоровался за руку с двумя или тремя молодыми людьми, что стояли у ларька, остальным кивнул и сказал:
— Ну, пошли.
Мы пришли в такую же, как и моя, двухкомнатную квартиру хрущовского образца. Всей публики здесь собралось человек пятьдесят. Присутствующие сдали по рублю — по два де Тремулю: квартирные концерты выгодно отличались от рок-клубовских тем, что музыканты тут получали хоть какие-то деньги. Рок-клуб в те времена ни копеечки никому не платил. Сдали по рублю и мы, поскольку знали, что эти деньги пойдут не в какой-то Госконцерт, а непосредственно в «Аквариум», члены которого были по респектабельности примерно на нашем уровне.
Зрители расположились на полу, а на диване у стены — «Аквариум» в лице БГ, Дюши Романова (не путать с Дюшей Михайловым из «Пилигрима» и «Объекта насмешек») и Фана — Михаила Фанштейна-Васильева. Михаил работал на бонгах, БГ и Дюша пели в два голоса и играли на гитарах, и это было как всегда здорово. Нет смысла рассказывать здесь о том, как и что они играли, — те, кто любит «Аквариум», знают это и слышали десятки раз, а тем, кто не любит, бессмысленно объяснять, что белое — это белое, а черное — черное.
Зрители знали наизусть почти все песни, которые Борис пел, и подпевали ему вполголоса — кричать, как и топать ногами, аплодировать, свистеть было строго запрещено хозяевами — соседи могли запросто вызвать милицию и это могло обернуться самым мрачным образом как для хозяев, так и для музыкантов. «Аквариум» все время тогда держался на мушке КГБ и считался одним из самых отъявленных врагов Советской власти в нашем городе.
— А сейчас, может быть, один присутствующий здесь юноша споет свою замечательную песню «Мои друзья», — сказал Борис и посмотрел на Цоя. Тот не смутился, взял у БГ гитару и сказал мне:
— Леша, подыграй мне, пожалуйста.
Я взял гитару, поданную мне Дюшей, и мы сыграли «Моих друзей» и новую песню Цоя, очередное буги а-ля Марк Болан под названием «Папа, твой сын никем не хочет быть». Это было настоящее буги, которое в Союзе не играет никто практически, за исключением того же Майка: