А шли уже двенадцатые сутки.
От предыдущей больницы в памяти осталась только огромная палата с тяжелыми больными, привезенными прямо с места происшествия. Они плакали, стонали, кричали от боли. Я не запомнила ни одного лица. Даже лиц врачей, которые вели за мной непрерывное наблюдение, которым я обязана жизнью. Я знаю их фамилии, часто упоминаемые матерью, но, когда они пришли в клинику «Риццоли» навестить меня после операции, для меня это были лица чужих, незнакомых мне людей.
После того как отключили искусственное дыхание и с искусственного питания меня перевели на обычное, стало ясно, что кризис миновал. Теперь можно было перевезти меня в клинику «Риццоли» и там, дождавшись, когда окрепнет организм, подумать уже о «починке сломанной куклы», как в шутку говорила мама.
В этой клинике, где прооперированные довольно подолгу лежали в гипсе, кому-нибудь из близких разрешалось дежурить возле них. Такой человек «прописывался» в больнице, жил в реабилитационной палате столько времени, сколько было необходимо для больного, которому здесь старались создать наиболее благоприятные условия. Душевное равновесие, хорошее самочувствие играет в это время, как известно, немаловажную, если не первостепенную роль. Известно, что даже всесторонняя квалифицированная забота персонала о больном не заменит матери. Мать является для нас существом самым близким, единственным. Она хорошо знает все слабости своего ребенка. Поэтому нет необходимости стыдиться ее или в чем-то перед ней притворяться. Можно держаться естественно и быть уверенным, что тебя поймут, – и спокойно, без чувства неловкости, как это случается в обществе постороннего человека, принимать любую помощь, оказываемую тебе с бесконечной любовью и терпением. Ибо это наша мать, которой мы, быть может, завтра отплатим такой же любовью, хоть она и не требует от нас ничего. Для меня присутствие матери явилось спасением, великим благом, особенно когда настал самый тяжелый час…Комната, в которой мы с мамой «поселились», была довольно просторная, с большим балконом.
Со своей постели я видела лишь косматые ветви громадного хвойного дерева. В больничном парке, как сказал мне мой жених, было много таких высоких, могучих деревьев, из которых в прежние времена делали мачты для парусных кораблей. Я хорошо могла себе это представить, ибо хотя наша комната была на четвертом этаже, но по той части дерева, которую я видела в окно, отнюдь нельзя было судить, что верхушка близко.
С одной стороны у меня перед глазами была стена, с другой – это дерево. Так что я целыми часами глядела в окно, ожидая, не сядет ли на ветку птица, представляла себе, какая шершавая на стволе кора, как пахнут тонкие длинные иглы. Порой я прищуривалась, и тогда графический рисунок ветки терял свою четкость, обращался в некое расплывчатое пятно, и можно было, призвав на помощь воображение, увидеть, например, белку или бегущего оленя, а то даже лицо человека, мужчины с орлиным профилем.
Обход бывал торжественным, как в каждой больнице. Всякий день по утрам в палату входила внушительная группа врачей и сестер. Несколько раз в неделю – во главе с самим руководителем клиники, профессором Рафаэлло Дзанолли. Во время вечернего обхода некоторые врачи являлись в длинных, до пят, белоснежных накидках.
Мне объяснили, что это те, кто отправляется на обход прямо от операционного стола. Накидка защищает от простуды, которую легко подхватить, идя длинными холодными коридорами с каменным полом.
Ортопедический институт, носящий имя выдающегося ученого и врача-ортопеда «Риццоли», является университетской клиникой, где работают молодые, способные врачи; многие из них получили звание профессора в возрасте тридцати лет, как, например, Марио Гандольфи, Орланди, Бедони. Профессор Карло Алвизи и его ассистент Родольфо Дайдоне, которым я в основном и обязана тем, что пришла в сознание, тоже были очень молоды.
Шефом клиники был профессор Рафаэлло Дзанолли. У него было доброе лицо с густыми бровями, мягкий, внимательный, умный взгляд, седая грива волос. Он был высокий, сильный, ладно скроенный. Он напоминал мне могучее старое доброе дерево. «Деревья связываются у меня с добротой, – сказала мне когда-то в детстве мама. – Они совсем как некоторые люди». С тех пор я это помню.
Профессор Дзанолли был действительно сильный и добрый – и в то же время в доброте своей беззащитный, совсем как дерево. У него был ласковый взгляд, ласковая улыбка. Он склонялся надо мной, шутливо стучал по гипсу, обещая, что скоро я уже встану на ноги и тогда мы с ним померимся ростом.
Небольшая обида осталась у меня только на ординатора отделения. Молодой, необыкновенно талантливый хирург, специалист высокого класса, но… жестокосердный. Притом он не умел, а может, и не хотел даже сделать вид, что в душе добр. Теперь я стараюсь объяснить его холодное отношение к больным тем обстоятельством, что врачи клиники «Риццоли» всегда были перегружены, особенно хирурги. Там ежедневно делали в среднем до сорока операций, а по воскресеньям и праздникам, когда количество происшествий увеличивалось, – даже и до шестидесяти.
Описывая великолепные мундиры карабинеров, я упоминала о пристрастии итальянцев к театральности. Может, я ошибаюсь, но при виде персонала клиники у меня опять возникала мысль о театральных костюмах. Прежде всего они были немыслимо, стерильно чисты. У персонала каждого отделения был свой цвет одежды. Сестры с «моего» этажа носили голубые платья с белыми фартуками, белые чулки и белые туфли. В рентгенологическом отделении обязательным был зеленый цвет. Мариза, горничная, которая приходила брать заказ для кухни, носила платьице другого цвета. Работники кухни, кажется, носили одежду в оранжевых тонах.Итак, мне пришлось неопределенное время лежать в ожидании, когда мой организм окрепнет настолько, чтобы перенести тяжелую операцию. Одна нога моя была на вытяжении; рука неподвижно покоилась поверх одеяла, ибо даже малейшее движение пальцами вызывало острую боль. Вытяжение тут не очень-то бы помогло. Точнее говоря, требовались основательные «сварочные» работы! С операцией вышла небольшая задержка, так как профессор Дзанолли уехал на какой-то симпозиум, объявив, что по возвращении будет лично оперировать «La cantanta polacca» (польская певица. – Ред.). Он вернулся спустя три дня и, согласно своему обещанию, сам меня прооперировал.
Итальянские врачи не только спасли мне жизнь, но с величайшей заботливостью, вкладывая всю душу, старались сделать все, чтобы я могла не только возвратиться к нормальной жизни, но и… на сцену.
После операции я очнулась закованная от шеи до пят в гипсовый панцирь. Когда мне казалось, что больше не выдержу, задохнусь в гипсе, когда я со слезами просила снять его с меня – под мою ответственность, уверяя, что предпочитаю остаться кривобокой, чем терпеть эти муки, они всегда напоминали мне о Сан-Ремо. Убеждали меня, что я еще не раз выступлю там, а они будут поддерживать меня у телевизоров, но… это может свершиться лишь в том случае, если в будущем я стану абсолютно здоровая и… абсолютно прямая.
Я не могу, да и не хочу описывать те ужасные страдания, какие довелось мне испытать на протяжении пяти месяцев, когда я неподвижно лежала на спине. Но самым жестоким испытанием явилась не боль переломов. Гипс плотно обжимал мою грудную клетку, а вместимость моих легких довольно основательная, разработанная пением, и я задыхалась в нем, теряла сознание, металась, не могла спать. Ночью мама сидела у моей постели, держа в своих руках мою правую, здоровую, руку. Она не спала тоже и в тысячный раз по моей просьбе рассказывала мне об одном и том же – всякий раз по-новому. («Расскажи мне, как все будет, когда мне снимут гипс».) Она нарисовала мне на картоне календарь, отмечая дни, оставшиеся до моего отъезда в Польшу. Каждое утро она подавала мне ручку, и я с упоением вычеркивала очередную дату.
Мама очень опасалась этого переезда и всячески упрашивала меня побыть здесь до того времени, когда можно будет снять гипс, но я не соглашалась, надеясь, что польские ортопеды освободят мне от него грудную клетку.
В течение шести недель после операции я пила в день только несколько глотков молока, не в силах съесть абсолютно ничего, поскольку каждый проглоченный кусок еще больше затруднял мне дыхание.
Наконец наступил желанный день отъезда в Польшу! Меня переложили с кровати на носилки, потом засунули в ожидавшую у подъезда санитарную карету. Это был салончик на колесах, со всеми удобствами, какие может предложить наш XX век. Кислорода – сколько душе угодно; автоматический, безупречно действующий кондиционер; носилки с подвижным подголовником и, главное, рессоры, уподобляющие эту машину механизмам на воздушной подушке – она не ехала, а скорее плыла.
Подозреваю, что в одной из стенок кареты имелся встроенный бар с бодрящими алкогольными напитками. Ни один попавший в аварию итальянец не откажется от стаканчика вина. Даже если у него переломаны кости.
В самолете польской авиакомпании в наше распоряжение был предоставлен весь салон первого класса. Понадобилось размонтировать несколько кресел, чтобы поставить специально купленную моим женихом раскладушку, которую затем прикрепили к полу. Следующей, весьма трудной задачей было внести меня в самолет и уложить на приготовленную постель.
Экипаж самолета вместе с командиром корабля очень тепло приветствовал меня. Командир подошел ко мне и вручил букетик гвоздик, заверив, что полет будет спокойным до самой Варшавы.
Повеселевшая, я летела в обществе, состоящем из трех человек: мамы, жениха и доктора Чаруся Жадковольского, которого «Пагарт» специально выслал в Болонью, чтобы обеспечить мне врачебную помощь на пути в Варшаву.
На родине я встретила необычайно сердечный прием со стороны многих расположенных ко мне людей, предлагавших свою помощь. Навсегда сохраню письмо одного из них, очень подбодрившее меня, буду помнить его слова, вселявшие в меня веру, предложение приехать на дальнейшее лечение в Силезию. Я бы охотно воспользовалась этим предложением, но перспектива еще раз путешествовать в карете «скорой помощи» и самолетом представлялась мне чересчур тяжкой.