Мы долгое эхо — страница 41 из 45

А зал кричит «Би-и-с-с» оглушительно, криком руша теплоту и тишину ее певческих строк, но она соглашается, волшебно стихает зал – и над мигом начавшейся тишины – вновь уже тянутся светлые заклинания Надежды – звуками, качающими, колыбельными, греющими, наполняющей нас отвагой предчувствия… И вдруг закружила нас Анна, победно, в дионисийской пляске, в летящей – да куда же мы летим в этой, с горы сорвавшейся, опьяненной жизнью мелодии? Но голос Анны летит плавно, уступами, грациозно поворачивая легкую связующую ноту, и рядом, как всегда у нее, светится неуловимое сопровождение, как сказал возразивший мне друг, – призрак печали в надежде, призрак надежды в печали? Как трудно разобраться в этом потоке звуков – в первичных вязях поэта и музыканта, в своеобразии «подачи» певца!.. – когда тебя уносит с собой этот голос… «Где границы прав исполнителя?» – думаю я, и уже не помню своего ответа, потому что, отделенная ее поклоном и минутой дыхания, – звучит уже другая песнь, наново нас заливая иным ритмом, иным цветом звучания, – и бубен, ударами, отчеканивает новую игру ритмов – а голос неистовствует в спешке погони, озорством юности, счастья, догоняя беспамятство звуков, и вьется, смеется, берет в плен – «мой бубен, мой бубен, мой бубен». И внезапно длинный, медленный, отчаянием захлебнувшийся крик – «Мой бу-у-у-бен-н…»

Задумчиво склонена каштановая голова моего соседа и спутника, покорно внимая чуду, тайне звуков, – о чем он думает в этой смене песен, – о том ли, что так же сменяется в жизни путь человека, годы юности, зрелости, – или о ней он думает, о судьбе певицы, так сродненной с тайной музыки, с трагической радостью композитора, из хаоса звуков вызвавшего гармонию этой мелодии, этого часа певца? Опущены веки его над каре-золотыми глазами – сейчас он подымет их, и глаза улыбнутся, и им отзовутся губы, счастливо…

Уже откланивается Анна, смолкла, но звучит вся она, черты – и улыбка, движенье, и шаг ее, ее платье, и светлый поток волос…

«Гори, гори, моя звезда». Этот романс почти эпоха в моей зрелости. Его пела певица-друг в струе мощной романтики у рояля над морем в неумирающем Коктебеле, по моей просьбе – чередуя с другой звездой – Анненского (ей неведомой, мною ей лет 20 назад напетой, ею подобранной и в нас вселившейся), Анна поет его, еле касаясь. Это – воспоминание, прощание, налетевшее, пролетающее! Где слова – описать ее, этот сверху вниз наклонившийся звук – словно кто-то берет, нажав, струну гитары, скользит ею glissando по грифу этого печального, гулкого, в наш век испорченного модой, таинственного инструмента – ее голос скользит и сдержанно, и прихотливо, по грифу печали, и задерживается внизу, на повороте молчания – и, перед тишиной, медлит, еле уловимо кружась над pianissimo.

В зале совершенная тишина…

Песнь, следующая, завлекает ее в игривый, ей не свойственный шепот – но она и в него рождается, разменяв себя на шутливость, на шутки, на смех, и уже закупалась она в смешках жалости, в новизне неожиданностей, в неожиданности веселья!..

Как коротки польские песенки! Слова – звук слов – на мой слух – заглушены музыкой, но их щебет птичкой перепорхнул в голос Анны – это же ее родной, ее детства язык! Которым она укачивает маленького Збышека, в этот звук сын рождается все шире, звучнее, слухом своим – каждый день… Стараясь войти в язык, не понимая, закруживаясь в его круженье, радуясь птичьим вскрикам иноземного веселья, – в нем жила наша с Мариной бабушка до 28-го года ее, – прерванной смертью, весны – в первые дни жизни нашей матери. И мать наша не узнала родного – наполовину – родного своего языка. Зная столько языков других стран, она не спела – ни под рояль, ни наклоняясь над гитарой – ни одной польской песни… Вот их поет одну за другой Анна, и я всею мощью воображенья, всею страстью так и не воплотившейся мечты изучить польский – впитываю прелестные, таинственные своей непонятностью тайны чужой – моей же – страны, отраженье ее сказок, легенд, традиций, ее истории – все это живет сейчас и протянуто нам – а мы не умеем взять. Не оттого ли Анна учит наши русские романсы, русские песни – старинную «Гори, гори, моя звезда» – и мы еще сегодня услышим знакомое с детства тарусское «Из-за острова на стрежень»…ей, может быть, также захочется до конца проникнуть в русскую музыку (но ей легче, она хорошо говорит по-русски), как мне – сколько раз начинала, но жизнь отрывала, – учить польский язык!

Я кончаю мои воспоминанья о покинувшей нас Анне Герман. Птицей в польском золотистом оперении влетела она в русскую музыку – и недолго погостила у нас!

А на другой день я получила от друга-поляка перевод текста пластинки, читаю:

...

Анна Герман «Так это май», музыка Анны Герман, слова – Ежи Фицовский.

1. Самый шальной из шалых. 2. Возвращающиеся вальсики. 3. Без тебя нет меня. 4. Такая малая птичка. 5. Рождественская песенка. 6. Мой оловянный генерал. 7. Что дает дождь. 8. Дай мне радугу на воскресенье. 9. О-ле-ле-ей. 10. Мы живем в красочных снах. 11. Роковая девчонка. 12. Мой дядя разводит моль. 13. Так это май.

«Интересно… Совсем все иначе, чем наше», – говорю я себе.

Так это май? Да, это, конечно, май! Нам захотелось еще раз вздохнуть песенкой «Без тебя нет меня», помечтать в «Новогодней песенке», раскрыть над головой зонт, заштопанный весенним дождем, пособирать круги с воды на серебряные браслеты, поискать самого шального и проведать дядю, разводящего моль, или оловянного генерала, которому не надо отдавать честь…

«И юмор другой, чем наш…» – думаю я.

А если встретим по дороге старомодные вальсики, то затем, чтобы наша улыбка встретилась с юной улыбкой бабушки, всматривающейся в нас со старой фотографии, и чтобы пригласить ее на танец. Ее тоже!

«И не наше изящество, совсем иное…»

Май стиснул в горсти вчерашние печали, май – сорванный, как букет сирени!

«Хорош образ»… – любуюсь я.

Май – настоящий автор, мы писали под его диктовку. Удалось ли нам это? Это покажут песни. Приглашаем! Если будет вам хоть немножко более по-майски, чем было без наших песенок, – поставьте нам улыбку с плюсом!

В последние годы я больше не слышала о концертах Анны Герман. Но от того друга и спутника моего, с которым я слушала ее пение, я услышала! Анна болеет… Это упоминают в польских газетах – но, поболев, полежав в больнице, она вновь появляется, там, на концертах.

По болезни ли – или потому, что растет сынок и трудно летать на гастроли с ребенком, – но давно уже смолк ее голос в наших концертных залах…

Жизнь идет. И приносит весть: Анна Герман больна – неизлечимо. Эта страшная весть – протянутая в прошлое рука, указывает тот день в Италии, когда она и шофер, ночью, на большой скорости потерпели аварию. Об Анне мы знали, что жизнь победила смерть, мы приветствовали ее торжественно, потрясенно. Она радовалась жизни, она снова пела и пела, и мы слушали ее, слушали, никогда бы не перестали. Но пришел ее час.

В мои руки передана драгоценная россыпь фотографий Анны Герман. Вот первая фотография. Наклонено в шаловливой ужимке, в шаловливой улыбке лицо – личико! Сколько лет ей тут? Угадай-ка! Четырнадцать? Двадцать четыре? Если и 24, то ее 14 кроются здесь, скрылись годы назад, и кроются, и смеются, а годы мимо летят, юность бессмертна на земле, как вечность – над жизнью, юность – этот следующий за детством шаг, еще ничего не поняв, кроме счастья жить, – как тот жаворонок! Узкое ее личико, радующееся вашему взгляду, в него опустив свой…

А вот – позже – прибавилось лет – уже не личико, а лицо, и в красоте его черт, в завороженной гармонии глаз и губ, чуть, только чуть начинающих улыбаться – и замерших, потому что столько печали на свете, что это познание невозможно снести, и она этим делится с нами, она просит помощи, просит участия, – с ним, может быть, можно вынести жизнь?.. Это вопрос неявный, только начавшийся, завлекает неосознанно, в свою тень, в эту мглу спокойно и кротко, и тон властно раскрытых глаз, в них нет цвета – потому что все цвета в них рождали вопрос и в них же, не легши в слова, зазвучал ответ – всею собою она спрашивает и отвечает, веки чуть-чуть начали опускаться на горькую мглу задумчивости, дыханием тронув ноздри, опустились на встречную тишину сомкнутых, тихо, губ, вопрошающих, зовущих, поверяющих и отпугивающих – сомнением… Какая мука в лице! Его обвили волосы, густотой прихотливо легких волн света, света и тени, и целый мир будто влажных, легких и сухих волн – и уже невозможно стерпеть это горестное великолепие, вы уже отданы ей – навсегда…

Это моя любимая фотография Анны. Какой высокий лоб у нее…

И вот третья: тут все просто: Анна стоит во весь рост своего стройного тела, в до полу ее обнявшем шелку. В опущенной руке букет – и смеется, безмятежно радуясь славе. Радуется, делится радостью, благодарит и дарит…

– А вот это, – и подруга помедлила, – это последняя карточка. Тут она – знает, что будет с нею…

Гляжу – первая фотография – и последняя – где Анна не встанет. Села.

С надеждой – кончено. Она нам ее не споет. Она смотрит на нас прямо. Левая рука оперлась на ручку соломенного кресла, согнув кисть, пальцами касаясь, встречно, пальцев правой руки.

Полная мгла взгляда.

Будущего нет. Смерть подошла и ждет своего часа. В этом ее промедлении мука души и тела. Кто ей сейчас друг…

Я гляжу в ее взгляд, в который нельзя наглядеться, – и мне, как и ей, в безнадежности этой начинает прорываться надежда – на что-то. Как сказала, почти умирая, моя сестра Лера: «Я начинаю понимать: не может все так кончиться…» Умудренность предсмертья начинает проникать в немыслимость смерти и, ее телесно предчувствуя, принимая, духом ее отвергает. Отплывает в неведомость, с ней сродняется. Остановив свой взгляд на наших взглядах, перерастя нас, себя, все, она смотрит поверх. В то, что будет: будущему не быть – невозможно. Анна смотрит будущему – в глаза…

Это моя любимая фотография…

И вот, после всего, у меня в руках пластинка Скарлатти в исполнении Анны Герман с надписью: «Дорогой Анастасии Ивановне с любовью – Анна».