– Зимой 41-го года вши были?
– В боях под Москвой мы не мылись полтора месяца. Только в середине января нас отвели, поставили какую-то палатку. Старшина лично раздал литр горячей воды и два литра холодной. Ну, это только лицо помыть. Правда, белье сменили. Под Старой Руссой 2 февраля вступили в бой, а 27 февраля меня ранило. Все это время никакой бани, ничего. Так что вшей было столько, что можно было экспортировать. Всю Европу бы завалили. После боя такой зуд – ужас! Руку запустишь, пригоршню вытащишь и кому-нибудь: «Махнемся?!» В костер бросишь, они трещат…
А вот уже в 1943-м, когда я попал на фронт после ранения командиром взвода, а потом батареи «сорокапяток», нас раз в десять дней отводили в тыл или полком, или побатарейно. Там мы мылись, меняли белье. Ни летом, ни зимой вшей не было – забыли мы о них до Корсунь-Шевченковской операции. Там тылы отстали и опять завелись насекомые. Ну мы как делали? Село занимали. Старшина привозил чистое белье. Мы старое снимали, в кучу, и поджигали. Украинки причитают: «Господи, не бросайте, не жгите, отдайте нам. Мы выстираем, побьем этих вшей». Верхнюю одежду прожаривали в бочках с водой.
– Водку давали?
– Водку я на войне не пил, хотя давали по 100 грамм перед боем, если старшина успевал ее подвезти. Пожилые ее пили, а я свою менял на сахар. Опытные фронтовики говорили, что пить перед боем нельзя – если ранит, то замерзнешь. Вот выйдешь из боя – выпей. Но пока ты выйдешь из боя, старшина тебе уже выпить не оставит. Он там свои дела делал. Как он там раскладывал, я не знаю, но видел, что в роте может тридцать человек, а заявка подавалась на восемьдесят.
А уже в 44—45-м году зачем нам водка? Вина было много. Есть захочешь, выпил стакан вина и вроде голода не чувствуешь. У ординарцев всегда было вино во фляжках. Но вусмерть никто не напивался.
– Какое было отношение к пленным в этих боях?
– Приказ был строгий, ни в коем случае не издеваться, не бить. Когда они безоружные, смелых сразу много появляется… С ненавистью на них смотрели. И они на нас также. У них в основном под Москвой молодые мальчишки были и чуть постарше. Это потом уже пожилые у них пошли. Особенно в 44—45-х годах.
Так вот, 27 февраля я был тяжело ранен в ночной атаке. Днем сходили в атаку– неудачно. Вторая атака – опять большие потери, назад вернулись. Отбили немецкую атаку. Еще в две атаки сходили. Все безрезультатно. В эти атаки ходил, ни о чем не думал, а часов в 12 ночи нас опять подняли, и чувствую – неохота. Я не думал о смерти, но нехорошо мне было, почувствовал – что-то со мной случится… Непосредственно перед броском в первую траншею я вел огонь из пулемета, и стали мины бросать. Две мины взорвались. Я понял, что меня засекли, и в тот момент, когда я пытался переменить позицию, раздался взрыв. Я только пламя увидел и получил такой сильный удар в бок, как будто сзади меня ударили прикладом или дубиной. Я потерял сознание. Очнулся, смотрю на небе звезды… и тихо так… отдельная стрельба идет. Я лежу в непосредственной близости от немецкой позиции. Мы пошли в атаку в 12 часов ночи, около 3 часов какой-то легкораненый наш боец полз. Я тихо позвал его. Он подполз. Говорит: «Братишка, живой?» – «Живой. Помоги, друг». Из моей противогазной сумки он достал полотенце, сверху маскхалата меня перевязал. Крови я потерял много – осколок мины, как потом выяснилось, сломав три ребра, застрял в нижней доле легкого. Он говорит: «Обнимай меня». Я за шею его обнял, и мы поползли. Сколько-то мы проползли. А на этом поле столько убитых было, что трудно было ползти. Я говорю: «Слушай, что мы мучаемся, ползем. Подними меня на ноги». – «Так убьют». – «Ничего не убьют. Мы встанем и пойдем». Он поднял меня. Из-за страшной боли я не мог выпрямиться. И мы пошли. А он был пожилой, какой-то пугливый. Чуть стрельнут– он сразу ложится. Я говорю: «Не падай, мы не встанем. Пули, которые свистят, они уже мимо пролетели». Метров пятьсот прошли до реки Ловать. Не помню, как скатились с крутого берега – сознание вырубалось. На берегу подошел санинструктор, сделал укол, посмотрел: «О-о-о, с 1-го батальона, 1-я рота – Рогачев, последний ветеран. Совсем мало народа осталось…» Меня на волокушу положили, и немецкая овчарка повезла меня через заснеженное поле в Нижнее Рамушево. Там погрузили на машину и в армейский госпиталь. В госпитале попытались вытащить осколок, но не смогли и отправили во фронтовой госпиталь. До него сначала ехали лесами по лежневке на бортовой машине ЗИС-5. Нас, раненых, погрузили, накрыли теплыми одеялами, к ногам химические грелки положили и повезли. Трясло нас на ухабах ужасно. Каждая кочка в боку отдавалась страшной болью, а ехали километров 50–60 до станции Акулово. Ребята стонут, кричат… Привезли на станцию ночью. Положили рядком возле железнодорожной насыпи на носилках. Когда в армейском госпитале мне операцию делали, все обмундирование срезали, а перед отправкой одели в какую-то гимнастерку. Ходит капитан с фонариком, определяет, кого куда. В этом поезде было два кригеровских вагона (пассажирские вагоны с подвесными сетчатыми койками) для командиров, а четыре теплушки для рядового и сержантского состава. Когда она ко мне подошла, а у меня сознание было в тумане, спросила – я ничего не понимаю и не слышу. Она фонариком посветила, а гимнастерка, которая на мне была одета, с черным квадратиком от кубаря в петлице. Видно, она была с какого-то младшего лейтенанта. Она говорит: «Его в кригеровский». И меня как командира положили в пассажирский на вторую койку.
Отъехали мы от станции под утро, а через час-полтора налетели «мессершмитты». Повредили паровоз, убили или ранили машиниста и разбомбили два последних вагона, в которых были раненые, медсестры и врачи. Большие были потери. Потом стояли, ждали, пока за нами не пришел паровоз.
Привезли меня в Ярославль. Я там лежал месяц. Врачи пытались опять сделать операцию, но ничего у них не получалось – все время шло нагноение, кровь. Я постепенно терял силы, и они, видать, чтобы на себя грех не брать, отправили меня подальше в тыл, в Новосибирск. Положили меня в городскую больницу на Красном проспекте, дом номер 3, что напротив обкома партии. В этом госпитале я пролежал до 15 августа 1942 года. Поначалу я лежал в общей палате, в которой было примерно десять человек, а потом, когда я стал доходить и перестал есть, меня перевели в отдельную маленькую комнатку помирать. В этот госпиталь приезжали квалифицированные хирурги из госпиталя Бурденко и делали сложные операции. И вот какой-то хирург приехал. Стал делать обход. Говорит: «А здесь кто?» – «Безнадежный». – «Покажите его историю». – «Ну-ка, давай его на операционный стол». Я помню операционный стол, а потом уже очнулся в палате. Врач отрезал нижнюю часть левого легкого, в котором был осколок. Когда пришел в себя, я увидел на столе тарелку с манной кашей. Мне есть захотелось, я взял ложечку и потихоньку стал есть. Няня пришла, посмотрела: «Батюшки, он кашу съел. Значит, жив будет». Побежала к врачу. Через неделю меня перевели в общую палату. Там обрадовались: «А-а-а, Сашка пришел с того света!» И хотя я довольно быстро пошел на поправку, но у меня начался остеомиелит, и гной продолжал сочиться из ранки.
Какое было настроение у раненых? Пожилые бойцы мечтали, как бы получить инвалидность и вернуться домой или хотя бы в какую-нибудь хозчасть попасть. Только бы не на передовую. А молодые, артиллеристы, танкисты, пехотинцы – все были настроены вернуться в свои части. Желание было одно – добить врага. Такое чувство было, что надо за все, что нам сделали с 1941 года, воздать им, отомстить, выгнать с нашей территории и закончить войну на территории врага. Ну, конечно, даже если кто и думал, что, может, мы и проиграем, что потери очень большие – вслух этого не говорил. В госпитале, как и в каждом подразделении, были соответствующие службы, которые следили за настроением и могли вызвать, спросить: «Что ты там язык распускаешь?»
Команду выздоравливающих направили в дом отдыха в город Бердск. Мы там набирались сил, я стал уже играть в волейбол, купался в речке, и в конце августа я предстал перед комиссией. Сидят три человека: начальник госпиталя, замполит и еще кто-то. Спрашивают: «Рогачев, как дела?». – «Здоров». – «Куда?» – «На фронт». – «У тебя же рана еще не закрылась. Покажи» Я показал. Ранка покрывалась корочкой, и опять сочился гной из ребер. – «Будем надеяться, что заживет. Может быть, тебя не на передовую? Какое у тебя образование?» – «Среднее. 10 классов». – «А ты, может быть, загибаешь?» – Многие себе прибавляли, чтобы, может быть, куда-то пристроиться. – «Да нет. У меня сохранилась выписка из диплома». – «Дай посмотреть». Достал ее. Она такая грязная, в желтых кровавых пятнах. Когда я уходил на фронт, этот листок, не знаю зачем, взял с собой. Положил его в боковой карман брюк в пакет вместе с другими документами, так он со мной и прошел всю войну. Не знаю, как он уцелел… Посмотрели: алгебра – отлично, тригонометрия – отлично, литература, русский – отлично. У меня была только одна тройка, остальные 4 и 5. Что-то они между собой переговорили: «Ладно, Рогачев, команда 65». Я вышел в коридор. Другие выздоравливающие выходят. Кому куда: команда 70, команда 71. А я все сижу и жду, когда будет кто-нибудь еще в команду 65. Эти ребята группируются, им выписывают предписания, а я сижу и сижу. Уже народа совсем мало осталось. Я стал беспокоиться, спрашиваю: «Кто еще команда 65?» Никого. Потом выходят и выносят мне предписание в город Томск, на улицу Никитинскую, дом 23. Собрался. Особенно собираться и нечего было: на мне потрепанная фронтовая форма, маленький кисетик, табачок, небольшой вещмешок. Приехал я в Томск рано утром. Решил сначала осмотреть город. Дошел до университета. Полюбовался на реку Томь. Потом пошел по улице Ленина. Город живет обычной жизнью, газировкой торгуют. Вдруг сзади: «Товарищ боец!» – Стоит патруль, офицер и два солдата. – «Вы что здесь делаете? Ваши документы». Посмотрели: «Зачем вы здесь ходите? Улица Никитинская вот там». Делать нечего, надо идти. Нашел улицу, подошел к высокому каменному забору, за которым виднелись пушки, гаубицы 152-миллиметровые, еще старые, 37 года, и красивое белое здание. На плацу солдаты занимаются строевой подготовкой. Я хотел на фронт, а тут, оказывается, опять учеба, строевая подготовка. Мне так не хотелось, а что делать? Помаялся я перед воротами. Дежурный: «Что ходишь, боец?» – «Меня направили», – показал документы. – «Что пугаешься? Заходи». Вот так я попал в 1-е Томское артиллерийское училище. Ускоренный десятимесячный курс командиров взводов 152-, 122-миллиметровых гаубиц. Меня в карантин, а потом началась интенсивная учеба по тринадцать с половиной часов ежедневных напряженных занятий. Но я рвался на фронт. Как-то приехали отбирать в десантники. Я еще в Ефремове ходил в аэроклуб, но не окончил его, а брали только тех, кто окончил и имел прыжки с парашютом. Много народу на отбор пошло, все сказали, что прыгали, но на слово нам не поверили – отобрали только тех, у кого были документы, подтверждавшие, что он прыгал. Было желание пойти на фронт, продолжать сражаться, победить. Но пришлось учиться – боевая подготовка, теория, практика, стрельбы. 20 апреля на выпускном экзамене я командовал боевой стрельбой – подготовил данные, командовал. Отстрелялся на «отлично». И мне присвоили звание «лейтенант», тем, кто сдал на «хорошо» и «удовлетворительно», – «младший лейтенант». Через пять дней нас откомандировали в распоряжение командующего артиллерией Красной армии в город Коломну Московской области. Дали нам денежное