Ирина КаренинаМЫ ЕХАЛИ ЧИТИНСКИМ, В ПРИЦЕПНОМ
Счастье будет, любовь не кончится — что враги ей и что друзья!
В ресторанном пустом вагончике буду ехать всё я да я.
В бутербродном и винно-водочном, — Каберне моё, Каберне! —
В колыбельном, качальном, лодочном, где графины звенят по мне.
На конечной неблизкой станции выйду молча в небытиё.
Никогда не проси: остаться бы. Не твоё это. Не твоё.
Мы ехали читинским, в прицепном, храпел сосед, и плакала соседка.
По Кальдерону, жизнь казалась сном, — но ведь была, — и улыбалась едко.
Мы квасили с ковбоем с боковой — лихим парнягой в «стетсоне» и коже.
И мерк вагонный свет над головой, и за окном созвездья меркли тоже.
И вновь листва летела на перрон, бессонница терзала до рассвета,
И мне никто — ни Бог, ни Кальдерон — не объяснял, зачем со мной всё это.
Какие наши годы, рядовой! Мы все давно убиты под Москвой,
На этой безымянной высоте, на подступах к любви и красоте.
И наши души лёгкие парят, и видят рай они, и видят ад,
Светло скорбят и славят Самого, и им не нужно больше ничего.
Глянь, на шторе — бражник с хоботком, можно сбить его одним щелчком,
Слепенький, и носик — как вопрос, скрученный, слонячий, глупый нос,
И на лапках серых — бахрома. Ах, не бойся, не сходи с ума,
Он совсем недолго проживёт, он, ещё чуть-чуть, и сам умрёт,
Но пускай — у нас, в тепле, в добре, дома, в конце света, в сентябре.
Я устала от вас, вы жестоки, вы волки, вы стая,
Всё бы вам налетать и терзать, вырывая куски, —
В чём ещё ваша радость, моя сволота дорогая,
Потаскушки-подружки, врали записные — дружки?
Выскребают изнанку души сентябри и простуда —
До светла, добела, до горчащих кленовых стихов.
Если б только понять, для чего тянет губы Иуда,
И простить отреченье — до первых ещё петухов…
Ах ты, Русь-матушка, степь полынная,
Дорога длинная, гарь бензиновая,
Водка палёная, слеза солёная,
Драка кабацкая, гибель дурацкая,
Крест на дальнем погосте, белые кости,
Смертушка ранняя, подоконье гераневое
У мамки, у бабки, ломайте шапки,
Да — в ноги им, в ноги! Катафалки, дроги,
Не уйти от судьбы, выносите гробы —
Крепкие полотенца… В новое оденься,
Не жил счастливым — помрёшь красивым,
Жизнь провороним — дак хоть похороним!
Девки, ревите, вот он, ваш Витя,
Санька, Серёжа, Ванечка, Алёша,
Был живой, грешный, — лежит, сердечный,
Холодный, белый: мамка ль не успела
Беду отнять, в шифоньер прибрать,
В глаза ей смотреть, первой помереть,
Бабка ли продремала — поперёк не встала,
Не заступила горю пути, не сговорилась наперёд уйти, —
А что теперь! Костлявая в дверь,
А лучше б сума, чума да тюрьма,
Вместе б выхаживали, беду вылаживали,
Дачки таскали, у запретки стояли,
Кланялись до земли, кровиночку сберегли,
Всё до нитки отдали, сытно не едали,
Папиросы россыпью, рюкзаки под насыпью,
Охранников матюги, Господи, помоги!
Один человек (он глуп, но не так уж плох) пишет погибшему другу стихи — на смерть,
Естественно. Мол, прости, я тебя не спас, — плачет, конечно, и бьёт себя пяткой
в грудь.
В год — по два стишка: в день рожденья и похорон. Общество одобряет такую скорбь.
Семья усопшего за поминальным столом всегда отдаёт поэту лучший кусок.
Он даже известен в определённых кругах как близкий к N.N., почти что его вдовец,
Почти что апостол и даже евангелист — он слышал, как тот говорил, а вы уже нет.
Огонь умеет течь. Учись гореть, вода, и трепетать — земля, и воздух — таять.
Мне голову кружит весёлая вражда, стремительная, злая, молодая.
Пляши в моих глазах, свирепая искра. Душа, как ни терзай, неопалима —
До пепла не избыть. Холодного костра в ней отсвет, голубой и негасимый.
…И пахнет крутым кипятком на лестничной клетке.
Тоску, как бидон с молоком, проносят соседки,
Боясь расплескать невзначай, — обычные бабы,
И сроду не звали на чай, да я не пошла бы.
А глянешь — хоть вой, хоть кричи от лютой недоли:
Несут её, как кирпичи, — сподмог бы кто, что ли! —
Всю бренность житухи, всю блажь любови короткой…
Восходят на верхний этаж усталой походкой,
Авоськи влекут тяжело, вздымают, как гири.
На лестнице грязной светло. И холодно в мире.
Слишком страшно? — Нет, не слишком страшно. Говорю тебе, не умирай.
Самолётик беленький бумажный с экипажем попадает в Рай.
Жили-были, верили, любили — всё пустое, горсточка вранья,
Сердце из репейника и пыли, лёгкий-лёгкий ужас бытия.
За девятиэтажками болото — там рыли котлован под гаражи,
Потом не стали строить отчего-то, теперь здесь летом утки, камыши.
Здесь лягушачий хор у мутной речки, трамвайный мост, и драга вдалеке:
Я как-то раз посеяла колечко в не золотом просеянном песке.
Здесь стадион. Теперь, конечно, частный. Куда сквозь годы гнать велосипед?
Мне думается, мы навек несчастны. А почему? — Велосипеда нет.
А если б был, то всё бы изменилось, ушла из глаз солёная вода,
И всё сбылось бы, что когда-то снилось, и то, что и не снилось никогда.
Поезд мой товарный, ангел календарный, быстрый огонёк,
Шашки мои пешки, твёрдые орешки взяты на зубок.
Эники да беники, вот и все вареники, белая мука…
Отыграла дудочка, отплясала дурочка, утекла река.
Душа — синица, чудо в перьях, в груди поющий механизм,
Чирикалка с особой трелью, игрушка-смерть, хлопушка-жизнь!
Давай, без смазки и починки, для фата, выдерги, враля
Играй привычно, без запинки, своё высокое ля-ля.
Гони свои фиоритуры, рыдай почти что ни о чём —
Для умника и полудуры, для конвоира за плечом,
Для тех, кто смотрит сквозь прицелы, и тех, кто смотрит сквозь очки, —
Покуда молоточки целы и струны тонкие — тонки.
Валентине Беляевой
Ни я тебя, ни ты меня не бро…
Не Бродский, нет, — рифейский, что есть мочи,
Наш климат, ядовитым серебром, холодной ртутью дышат эти ночи —
Слепая, обнажённая зима, воительница, нет, Бритомартида,
И изморозь оконного письма искристо-голуба… Моя обида,
Недавний, быстротечный, нет, не сон, а всё равно, ведь я тебе не Бродский,
И холодом рассудок утолён, — как камень, заморожен хлеб сиротский!
Увы, нет нимф, остались бляди, в обед и ужин макароны,
И музы нас не посещают — и вправе брезговать, пожалуй.
Нас в шею гонят отовсюду, не пустят на банкет в посольство,
От наших вязаных жилетов кондратий хватит Лагерфельда.
В загуле вечно сука-кошка и норовит загадить книги,
Постель, ботинки, недра шкафа, её тошнит на табуретку…
Какие музы, друг мой Постум, когда в триклинии разруха,
Вода холодная из крана, какой там, к чёрту, лупанарий!
В такую жизнь, в тоску такую блядей — и тех не дозовёшься.
Я трус, а то бы взрезал вены и кровью написал всё это.
надоело скучно и противно а я заморожу лёд ромашковый
желтоватый в формочках сердечками буду гладить им лицо и руки
буду в чай его бросать и в минералку дзинь-дзинь-звяк по дну длинного стакана
тает сердце ледяное и прозрачное ничего мне ничего не остаётся
если всё кругом больно и бессмысленно и никто-никто обо мне не думает
для кого настой ромашковый по формочкам разливаю в холоде выдерживаю
заговариваю на красоту и молодость
…а по утрам неизменно яйцо и ко-ко-фея…
По ночам — глинтвейн (по утрам — печаль да грудной голубиный ворк.
Ко-ко-фея: глотни кофею. Включай свой компьютер, садись to work).
Распоследнее дело — кино, вино в темноте глушить, горевать.
И свечение видеть — оно одно провожает тебя в кровать.
То звезда Фомальгаут ли, ангел ли, охраняющий сон в ночи?
…Пряным варевом, как сургучом, залить
рот свой жалобный — не кричи;
Наложить на сердце своё печать, нежно в раны вложить — персты.
Гефсиманское бдение по ночам. Авва Отче, как хочешь Ты…
Ругаться с бабками Лукерьями и с дворничихой тётей Фро,