Евгений Иванович ЗамятинМЫ
.
. . .
Владимир БондаренкоВЕКА И ДЕСЯТИЛЕТИЯ[1](вместо предисловия)
Свою статью о творчестве Герберта Уэллса («Генеалогическое древо Уэллса») Замятин начинает так:
«Для аристократии феодальной и для аристократии духа — гениев и талантов — основы „знатности“ полярно противоположны. Слава аристократа феодального в том, чтобы быть звеном в цепи предков как можно более длинной; слава аристократа духа в том, чтобы не иметь предков — или иметь их как можно меньше. Если художник — сам себе предок, если он имеет только потомков, — входит в историю гением; если предков у него мало и родство с ними отдаленное — он входит в историю, как талант».
Далее Замятин говорит, что, в сущности, есть два Уэллса:
«...один — обитатель нашего трехмерного мира, автор бытовых романов; другой — обитатель мира четырех измерений, путешественник во времени, автор научно-фантастических и социально-фантастических сказок. Первый Уэллс — новых земель не открыл: у этого Уэллса много знатной родни. Второй Уэллс — с предками связан очень отдаленными родственными узами, и он почти один создал новый литературный жанр».
Сам Замятин, как и Уэллс, отчетливо выступает в двух литературных ипостасях. Если первый Уэллс, «только одна из ветвей от мощного ствола Диккенса», наряду с такими — более пышными — ветвями, как Эллиот, Мэредит, Харди, Бэннэт, Голсуорси и, отчасти, Б. Шоу, то Замятин номер один вырос из корней, ответвившихся от творчества Лескова и Гоголя, находясь во вполне заметном родстве с такими писателями, как Ремизов, Белый, Пильняк, Пришвин и многие другие. Зато другой Замятин, автор рассказов о Фите и книги «Мы», подобно второму Уэллсу, связан со своими литературными предшественниками родством гораздо более сложным и тонким. Прямых предков у него тоже нет, хотя за его спиной и стоит «длинный ряд теней», конец которого скрывается в расплывчатой глубине веков. Правда, для энергичного Фиты, в революционном рвении «строжайше отменившего эпидемии голода и холеры», не так уж трудно подобрать старшего двоюродного братца в лице глуповского градоначальника; но безымянные «мы», жители «Единого Государства», прозябающие в условиях «математически-безошибочного счастья», так же новы, как и современные «строители социализма».
Вместе с тем социальная утопия, мечта об идеальном общественном устройстве, выраженная в литературной форме, и противопоставленная ей антиутопия значительно древнее даже, чем знаменитое произведение Томаса Мора «De Optimo Reipublicae Statu deque Nova Insula Utopia», появившееся, как известно, в 1516 году, т. е. без малого полтысячи лет назад. Нет надобности указывать и вспоминать, что античная литература знала немало произведений утопического характера, из которых самым известным является описание совершенного полиса в Платоновском «Государстве», но, ведь, и противоположное направление представлено в этой литературе достаточно богато. Типичную карикатуру на современные ему утопии можно усмотреть в комедии Аристофана «Женщины в народном собрании» (392 г. до Р. X.), где в комической форме описывается, как женщины, захватив власть в городе, устанавливают общность имущества и даже общность мужей. Элементы антиутопии есть и в других комедиях этого автора — «Птицы», «Плутос» и т. д. Пародийный и антиутопический характер имеют некоторые произведения Лукиана, как, например, «Правдивая история», тде герой попадает на «острова блаженных», и т. д. В дальнейшем обе эти линии в мировой литературе — утопия и антиутопия — продолжают развиваться и процветать, доходя практически до нашего времени. В качестве одного из недавних представителей и того, и другого жанра одновременно можно назвать хотя бы уже упомянутого выше Уэллса.
Говоря об Уэллсе, Замятин утверждает, что «единственная его утопия — это его последний роман — «Люди как боги». Только в нем «увидим мы слащавые розовые краски утопий». Это не совсем так. Кроме романа «Люди как боги», написанного в 1923 году, утопические элементы, — в виде утопических концов, например, — щедро разбросаны во многих других художественных произведениях Герберта Уэллса: «Во дни кометы» (1906 г.), «Освобожденный мир» (1914 г.), «Облик грядущего» (1935 г.), «Рожденные звездой» (1937 г.) и т. д. Некоторые из этих книг Замятин, разумеется, не мог знать, так как они появились на свет уже после того, как он написал свою статью. Тем не менее он совершенно прав, когда — со свойственным ему пристрастием к математическим формулировкам — заявляет:
«Вообще же социально-фантастические романы Уэллса от утопий отличаются настолько же, насколько + А отличается от – А. И «Машина времени», и «Борьба миров», и «Первые люди на Луне», и «Война в воздухе» — все это, несомненно, утопии со знаком минус, т. е. антиутопии, в которых изображается отнюдь не светлое и безмятежное будущее».
В чем же заключается принципиальное отличие «второго Замятина», автора романа «Мы», от всех предшествующих ему антиутопистов, столь разнообразных и непохожих друг на друга, растянувшихся на протяжении Веков от Аристофана до Герберта Уэллса? Что нового внес он в этот жанр, антиутопию, по древности своей родословной не уступающий и самой утопии? Прежде всего следует, разумеется, заметить, что, находясь лишь в косвенном родстве со своими литературными предками, Замятин не одинаково далек от них. В определенном отношении ближе всего стоит он именно к Уэллсу, прозревшему кое-что из того, что дано было увидеть Замятину. Недаром же в цитированной выше статье («Генеалогическое дерево Уэллса») Замятин сам указывает, что этот автор повлиял на него, говоря об этом, правда, лишь в связи с возникновением в России жанра «литературной фантастики» и ставя свой роман «Мы» в один ряд со столь далекими от него произведениями, как романы А. Толстого «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина»[2] или «Хулио Хуренито» и «Трест Д. Е.» И. Эренбурга. Есть у Замятина заметные черты сходства и с другими, близкими к нему по времени писателями-антиутопистами, как, например, чехом Карелом Чапеком, автором социально-фантастической пьесы «Р. У. Р.» и романов «Фабрика абсолюта», «Крахатит» и «Война с саламандрами», последние из которых были опубликованы уже после «Мы». Тем не менее разница между Замятиным и предшествующими или современными ему пророками печального будущего человечества, выражавшими свои мрачные прогнозы в художественной форме, приблизительно такова же, какова разница между «утопическим социализмом» Сен-Симона, Фурье, Роберта Оуэна или сектантских коммун — с одной стороны и, так называемым, «научным социализмом» Маркса, Ленина и их последователей — с другой.
Дело тут, понятно, не в терминологии: у Сен-Симона «научности», пожалуй, еще больше, чем у Маркса. Наука объективна и не претендует на непогрешимость. Современный торжествующий марксизм, по крайней мере в большевистской интерпретации, не допускающий никакой полемики, отрицающий всякое право открыто себя «ревизовать» или сомневаться в основных догмах, объявляющий всех своих критиков «врагами народа» и «прислужниками буржуазии» — уж никак не наука.
Дело совершенно в другом. Утопический социализм мечтал о преобразовании мира на коллективных началах или делал слабые попытки достичь своей цели мирным и добровольным путем. Марксистско-ленинский социализм взялся за работу всерьез, в исполинских масштабах и на основах весьма далеких от всякой добровольности или миролюбия. Поэтому над утопическим социализмом можно было добродушно иронизировать, указывать на его несбыточность и химеричность или рисовать нелепые, смешные картины того, что бы произошло, если бы осуществились фантастические, сказочные мечты прекраснодушных утопистов. По отношению к современному тоталитарному социализму (или тому, что скрывается под его маской) легкая ирония и сослагательное наклонение так же неуместны, как по отношению к возможности смертельного исхода тяжкой, изнурительной болезни, уже охватившей организм. Грозное «если» сменяет тут скептическое «если бы».
Литературные антиутопии былых времен были столь же нереальны, как и сами утопии. Если Томас Мор назвал свой счастливый остров греческим словом, обозначающим «Нигде», то авторы многих антиутопий, поскольку дело касалось грядущих бед и нелепостей жизни в социалистическом или коллективистическом обществе, могли бы назвать свои произведения — «Никогда». Они сами ни на минуту не сомневались, что всего этого, конечно, не может быть на самом деле. Они боролись с идеями или проектами, которые казались им вредными или смешными, а отнюдь не предсказывали будущее. Грозные ноты звучали лишь у тех писателей этого жанра, которые обличали не социализм, а другие общественные системы или явления. Источники грядущей опасности видели в различных религиях или, напротив, их упадке, национализме, власти толпы, нашествии желтокожих или других иноплеменных, чрезмерном развитии техники — в чем угодно, только не в социализме. Больше всего, конечно, подвергался «разоблачению» капитализм, который, как в «Машине времени» Уэллса, должен был якобы в конце концов привести к гибели цивилизации и распаду общества на бездельников-элоев и звероподобных морлоков. Лишь на закате своей жизни разглядел Уэллс некоторые черты подлинной опасности, ожидающей свободный мир за ближайшим углом времени. Однако, заметив облик грядущего тоталитаризма в виде страшного чудовища, выползающего из «Каинова болота» (повесть «Игрок в крокет», 1937 г.), он, как и Карел Чапек в «Войне с саламандрами», полагал, что угроза идет только со стороны фашизма. Главной раковой опухоли на теле челевечества Уэллс не заметил и, посетив Москву в 1920 году, написал маленькую книжку «Россия во мгле», где с традиционной снисходительностью отнесся к «утопическим планам» большевиков, а Ленина назвал «кремлевским мечтателем». Даже в 1934 году, когда в Советском Союзе уже была проведена коллективизация сельского хозяйства и окончательно сложился тоталитарный строй, Уэллс в беседе со Стали