Мы и наши возлюбленные — страница 10 из 88

— Здравствуй, Наташа! — вполне дневным голосом говорю я, припомнив неожиданно, что по телефону не разговаривал с нею с тех самых пор. «Это ты? Ой!» Наташа радуется, и я думаю, что вполне искренне, несмотря на то, что мы с Мишей сослуживцы, «домами», как говорится, не дружим и видимся крайне редко, на каких-нибудь официальных редакционных торжествах да еще в театрах. Голос у Наташи прежний, профессионально поставленный, низкий и при этом отнюдь не внушительный, а как будто бы обиженный. Мгновенное сердечное сжатие ощущаю я при первых его звуках. Впрочем, мимолетное и однократное. Наташа, разумеется, корит меня за пренебрежение старой дружбой, за то, что никогда в жизни не позвоню ей поздравить с праздником, не говоря уж о том, чтобы зайти, «а ведь ты когда-то ко мне очень хорошо относился», — вспоминает она с деланным простодушием, однако и с грустью. — Ты тоже хорошо относилась, — отвечаю я ей в тон, хотя и без очевидной печали.

Словно давно уже ожидая этих слов, она горячо начинает убеждать меня в том, что в ее чувствах ко мне за эти пятнадцать лет ничего не переменилось, что она по-прежнему испытывает ко мне самую нежную симпатию, — Маша и Миша, кажется, разочарованы, каждый из них ждал от меня либо изощренного вранья, либо посильной дружеской услуги, я же только мычу что-то и поддакиваю — Наташа тем временем признается, что с радостью следит за моими успехами. Опять!

— Какими, Наташа? — удивляюсь я излишне нервно и без малейшего лицемерия, хотя догадываюсь, что с ее точки зрения путь, проделанный мною от растерянного мальчика с ненужными конспектами в дрожащих руках до той фигуры, которую народ именует самостоятельным мужчиной, вполне может казаться успехом.

Конечно же, она об этом и говорит, само собою, словами деликатными и сердечными, отмечая мое упорство, мою серьезность и несомненные мои способности, «ты состоялся, — от души уверяет меня она, — ты обрел себя как личность», — вот бы уж и порадоваться этим искренним комплиментам, своему запоздалому реваншу, но я не слишком радуюсь, я все жду, без обиды, совершенно объективно, когда же в потоке похвалы обнаружит себя ненароком та мстительная интонация, с какою произносятся замечания о прачкиных детях.

Нет, не обнаруживает. И, чтобы не испытывать Мишиного терпенья и не разочаровывать Машу, я говорю о том, как рад видеть у себя своего старого друга, ибо ни о чем ином и не мечтаешь, возвращаясь из дальних странствий, как вернуться к основам своего скромного бытия, сесть на кухне за бутылкой вина и просто поговорить. «Понимаешь, Наташа, просто поговорить!» Разумеется, она это прекрасно понимает и ни к кому не в претензии, она вообще не принадлежит к числу жен, которые контролируют каждый шаг своих мужей, спасибо и на том, что догадались позвонить.

— Вы что же, так целый вечер и сидите одни? — интересуется она напоследок и как будто бы вовсе невзначай, что называется, к слову пришлось.

— Почему же одни? — завожу я канитель лукавых недомолвок, вполне, кстати, в Мишином стиле, и вижу, как глаза его от возмущения полезли вверх. — Почему же одни? Тут с нами одна моя приятельница. Тебя интересует, кто такая? — Поразительно, я готов поклясться, что в Натальином вопросе тринадцать лет спустя после разрыва наших эфемерных отношений, звучит неприкрытая ревность. — Как тебе сказать? Замечательно варит кофе и к тому же умеет гадать на кофейной гуще. И не верит, что в молодости я не нравился женщинам.

— Правильно делает, — жестко и грустно говорит Наташа. — Передай ей привет от меня. От твоей старой знакомой. Надеюсь, ее это не смутит, ей уже исполнилось семнадцать лет?

— Исполнилось, — отвечаю я, — ей уже исполнилось двадцать один. Самый возраст для решительных поступков.

— Тридцать три, оказывается, тоже, — отвечает Наташа и кладет трубку.

Несколько мгновений я пребываю в состоянии недоуменной прострации, интригующей недоговоренностью часто-часто гудит трубка, наконец я опускаю ее.

— Вам привет, Маша, от Мишиной жены.

— Спасибо, — улыбается Маша. — И за хорошую рекомендацию заодно.

— Да уж, постарался, — соглашается Миша. — Старик, ты не будешь против, если я иногда буду ссылаться на тебя ради обеспечения алиби? Достойно, не злоупотребляя твоим авторитетом. Мне же это самому невыгодно — злоупотреблять.

— Хорошо, — соглашаюсь я, — ссылайся.

Маша смеется — неужели моему согласию обеспечить безопасность их свиданий?

— Вам не стыдно? — удивляюсь я. — Вы смеетесь над обманутой женщиной, которую никогда в жизни не видели. Пользуетесь тем преимуществом, что вам известно о ее существовании, а ей о вашем нет. Где же ваша женская солидарность?

— Старик, не морализируй. И, пожалуйста, без комплексов, это тебя губит.

Миша начинает откупоривать бутылку шампанского, по его внезапно неточным движениям, по тому, как скользят его пальцы, я понимаю, что он уже пьян. Настоящего, непринужденного, элегантного разлива, когда глаза устремлены на компаньона по застолью, которому принадлежит данный бокал, и кисть, надежно охватившая тело бутылки, сама чувствует угол необходимого наклона, никак не получается. Растерянной улыбкой Миша извиняется за такое неизящное обслуживание и поднимает бокал — за все сразу, за любовь и за дружбу, за то, чтобы они дополняли и оттеняли друг друга, за полноту бытия!

Определенно сегодня день, когда повторяются жизненные положения, повторяются, как это и положено, пародийно по отношению к первоначальной ситуации. Вот я опять пью шампанское в компании Миши и его возлюбленной — на вполне законных основаниях пью, с достоинством, с уважением и к самому себе, и к вину, куда девалась моя прежняя нервность, шампанское не кажется мне больше ядом, и ни малейшего демонического смысла я в нем не нахожу и в отношениях моих гостей не вижу назойливого, мучительного для воображения подтекста.

— Женской солидарности не существует. — Скажите, пожалуйста, Маша все-таки решилась отыграться. — Я и в мужскую-то не очень верю, вы меня извините. Никто никому ничего не должен. Вы думаете, я уверена хоть в одной своей подруге, что она губной помадой не пишет на салфетке свой телефон, чтобы сунуть его Мише в карман?

— Как хорошо, что я уверен в своем друге, — в этом вполне справедливом Мишином утверждении слышится, как это ни странно, снисходительная насмешка, которая вызывает мгновенный Машин взгляд, проверяющий достоверность этого дружеского комплимента и в то же самое время провоцирующий неуловимо его опровергнуть.

— А вы не хотите позвонить домой? — спрашиваю я Машу без какого бы то ни было подвоха. — Вдруг беспокоятся?

Она саркастически улыбается.

— Может быть, вы и мне готовы предложить свои услуги? Боюсь, что с моей маман у вас так благополучно не обойдется.

— Ну, так с папашей, — предлагаю я по инерции.

— Разве что с папашей, — в Машином голосе странным образом совмещаются нотки нежности и пренебрежения. — С папашей — пожалуй что. Только он, имейте в виду, и впрямь способен сюда заявиться. — Комната вновь озарена ее улыбкой. — Не беспокойтесь, не честь мою защищать, просто выпить.

Миша вновь включает свой знаменитый магнитофон, и вновь лирическая тема нагнетается с неустанной механической мощью, интимность признания доведена до чувственного порыва — он-то и сорвал с места моих гостей, они опять танцуют, на этот раз совершенно беззастенчиво сплетясь телами, отринув наконец обременительные условности, которые заставляли их разговаривать со мною, поддерживать обычаи вполне дружеского визита, звонить по телефону, интересоваться библиотекой и подробностями моей командировки, — в конце концов, ведь для того они и пришли сюда, в эту мою квартиру, в этот совершенно отчужденный от меня, абстрактный приют бездомных любовников, чтобы вот так вот, возбуждаемые музыкой, обрести друг друга.

Я тоже перестаю стесняться — какого черта, в самом деле! Почему я, давший им этот самый приют, должен чувствовать себя бедным родственником, навязчивым свидетелем, которого никак не удается сбыть с глаз долой? Нет, дорогие мои, в этих стенах я все-таки хозяин, в моей воле прервать зрелище вашего любовного танца или же, напротив, его поощрить. С такими заносчивыми, пьяными мыслями я раскрываю стенной шкаф, с демонстративной беспардонностью достаю оттуда подушку и сложенные вчетверо крахмальные простыни, широким, языческим жестом швыряю их на тахту, а сам, набросив на плечи плед, с гордым и благородным видом добровольного изгнанника ухожу на кухню.

* * *

Маленький диван стоит у меня на кухне, то, что в прежние времена именовалось кушеткой, я устраиваюсь на нем кое-как, только теперь ощутив в полной мере, как измотал и опустошил меня этот визит одноклассника. В нашем доме, как и положено теперь, прекрасная слышимость, однако я совершенно глух сейчас к тому, что происходит за стенкой, воображение мое не дорисовывает шорохи и стуки в картины, полные искушающего соблазна, ситуация ничуть меня не возбуждает. Вероятно, лет десять-пятнадцать назад она потрясла бы меня своей откровенностью, с возрастом я сделался терпим к слабостям — и к чужим, и к собственным. Я понял, например, что нельзя жить вечной надеждой на счастье, которого никто нам не обещал и не гарантировал, приходится обходиться его суррогатами, привыкать к его эрзацам, как привыкли мы к синтетическим заменителям кожи и дерева. Я вспоминаю свои романы последних лет — мимолетные, беглые, с самого начала отмеченные тяжким клеймом безнадежности, циничным отсутствием перспективы, — раньше я содрогнулся бы при одной только мысли о возможностях таких связей, а возможности эти возникали, оскорбляя мой высокий идеализм и мою уверенность в неизбежной скорой любви, равной самому смыслу бытия. И дело не в том, что теперь, испытав сладость необязательных отношений, я поддался искушению их практического, делового бесстыдства, просто я устал ждать, я изверился в своей надежде, та самая любовь кажется мне теперь не более вероятной, нежели царствие небесное. Я еще трепыхаюсь, конечно, я еще надеюсь время от времени на возврат того чуда, состояние которого помнят клетки моего существа, — всякий раз иллюзия длится не более одного дня.