Мы и наши возлюбленные — страница 28 из 88

одит на окружающих впечатление своею искренностью и глубиной.

Звонит телефон, я сразу же хватаю трубку, готовый явиться к Ефимычу за объяснениями, стоически выслушивать его невнятные околичности и нудные общие слова, коротко формулировать свои претензии он не умеет опять же потому, что пресловутую «мутность» лишь интуитивно чувствует, но в чем она состоит, сам не отдает себе отчета, — неуловимо знакомый женский голос то издали доносится, то звучит совсем рядом.

— Здравствуйте, Алеша. Это вы?

До меня неотвратимо доходит, что это Маша, и я неожиданно не могу вымолвить в ответ ни слова.

— Алло! — беспокоится она. — Вы меня слышите? Это я, Маша, вы что, меня не узнаете?

— Сначала не узнал, — выдавливаю я наконец, — вы знаете, голос по телефону — это совершенно отдельная вещь. Миши, к сожалению, нет на месте, но он обещал скоро быть, я непременно передам ему, что вы звонили.

— Не надо передавать, — смеется Маша издалека, — совершенно ни к чему передавать. Я ведь не ему звоню, а вам.

— Мне? — переспрашиваю я бестактно.

— Ну да, вам, а что, вы не допускаете такой возможности?

— Почему же не допускаю? — бодрюсь я. — Очень даже допускаю, просто это так неожиданно…

— Ну конечно, неожиданно, я же просила вас позвонить, моим приглашением вы не очень-то воспользовались, вот я и проявила инициативу. Наступила на горло собственному самолюбию, а вы этому не рады.

— Рад, Маша, — готов я побожиться, — только никак не могу поверить.

— Во что, господи?

— Даже не знаю, как сказать. В реальность вашего звонка.

— Здрасьте пожалуйста! — Маша притворно негодует. — Провели вместе целые сутки, — ну, уж это, пожалуй, сильно сказано, — обо всем на свете поговорили, как дальше жить, выяснили, а теперь, как это вам нравится, мой звонок вызывает удивление.

Я постепенно собираюсь с силами и мелю довольно-таки связно какую-то чепуху, впрочем, подходящую к случаю, и даже забавную, кажется, поскольку Маша все время смеется, и смех ее, звучащий все ближе и ближе, размягчает меня, будто музыка, доносящаяся майским вечером из раскрытого окна.

— Я нарочно не дала вам свой номер, — кокетничает Маша. — Во-первых, это как-то пошло: «Девушка, оставьте телефончик». А потом я была уверена, что вы его непременно раздобудете. Потому что вам не раз еще захочется со мной поговорить.

— Это правда, — признаюсь я более всего самому себе, — много раз хотелось.

— Но вы себе не позволяли, — разоблачительным восторгом переполняется телефонная трубка, — не дай бог уронить себя, смешным показаться. Учтите, человек, который проявляет к женщине внимание, никогда не кажется ей смешным. А если и кажется, это вообще хороший признак. Обнадеживающий.

— Учту, — обещаю я, больше всего опасаясь, что сейчас кто-нибудь вопрется в комнату — Демьян, либо Коля Беликов, или опять же одержимый Егор Прокофьич — и тогда мне вряд ли удастся продолжить этот ничего не значащий, волнующий разговор, я начну запинаться, покраснею, чего доброго, и немедленно выдам себя с головой.

— А как дела у вас в редакции? — светски интересуется Маша. — Наш общий друг уже добился того, о чем мечтал?

— Как будто бы нет еще, но уже близок к тому. Правда, мне кажется, что планы его чересчур дерзновенны, так, сразу, их не осуществишь. Но, во всяком случае, первый шаг сделан.

— Вам бы тоже не мешало его сделать, — поучает ни с того ни с сего Маша с тою долей беспардонной и даже досадливой откровенности, какая позволительна разве что в отношениях людей близких, друг друга досконально знающих, болеющих друг за друга, имеющих право ободрять не только сочувственным словом, но и подобной праведной досадой. — Бросьте вы себя обманывать, бог знает кем притворяться, отшельником каким-то, этим самым… анахоретом. Никакой вы не блаженный и сами это знаете. И нужно вам все то же самое, что и другим. Даже больше, потому что у вас самолюбие чувствительнее и вкус требовательнее. Вы знаете, когда скромность приятна? Когда чувствуешь, сколько разных достижений она маскирует. А когда достижений кот наплакал, то грош ей цена. Тогда она уже нищенская добродетель. Достоинство простака, вас это устраивает?

— Маша, — сознательно не принимаю я вызова, — вы же сами сказали, что вопрос о том, как жить дальше, уже решен. Зачем к нему возвращаться?

— Как хотите, — великодушно соглашается моя собеседница, — только, по-моему, дело вовсе не в принципах, а просто в робости.

— Тонкое наблюдение, — признаю я. — Ну, а чего же я, по-вашему, робею?

— Вы? Скажу, так и быть, только уж не обижайтесь. — Чистосердечная готовность раскрыть мне наконец глаза слегка меня настораживает. — Счастья, вот чего вы боитесь. Все только ждете его, вздыхаете, заслужить его стараетесь изо всех сил, а когда оно вдруг является, руками машете: что вы, что вы, это не ко мне, я недостоин… Будто не живете, а то и дело оправдываетесь.

Что-то наша беседа перестает меня умилять. Я терпеть не могу гадалок и прорицателей, и всеведущие знатоки чужих душ раздражают меня непрошеной своею прозорливостью.

— Вы слишком порядочны, — развивает Маша свои проницательные суждения, — не удивляйтесь, пожалуйста. Порядочность бывает ужасно занудливой. Такие люди все на свете хотят объяснить, обосновать морально, о будущем пекутся, планы строят, прожекты и совсем не ценят момента. Того, что само собою дается, без подготовки и натуги. То есть самого дорогого. С мерзавцами веселее. Они по крайней мере умеют жить минутой. И не раскаиваются.

— Выходит, не дорос до такой лестной репутации.

— Да ну вас, не придирайтесь к словам!

Когда с тобой говорят таким убежденным тоном, невольно начинаешь себя жалеть. Словно наблюдаешь собственную персону со стороны, при самом что ни на есть трезвом свете серого осеннего дня. Вот и теперь, до этой самой минуты, я полагал себя втайне вполне самостоятельным мужчиной, добившимся в жизни пусть и не очень-то заметного, зато независимого положения. Хоть и не на вершине жизненных свершений самолюбиво отмечал я свое место, но уж, во всяком случае, где-то на полпути ведущей к ней долгой лестницы. И это меня устраивало. Так что же, оказывается, по некоему высшему, безусловному счету я даже ступившим на нее не могу считаться? Так в детстве не замечаешь ни отставшей подметки, ни продранного локтя курточки, пока не поймаешь на себе однажды оскорбительно сочувственных и брезгливых взглядов родителей школьных друзей.

— Ну вот что, — интересуюсь я совершенно серьезно, — вы зачем мне звоните, Маша? Чтобы подвергнуть меня нелицеприятной критике? Вы не имеете на это права. Это во-первых. А во-вторых, у вас нет для этого достаточных оснований.

— Все-таки вы тяжелый человек, — с мнимой грустью вздыхает Маша. — Не сердитесь, пожалуйста. Мало ли чего девушка способна наболтать, не берите в голову. Достаточно и того, что я первая вам позвонила. Кстати, ваш товарищ еще не вернулся?

— Еще нет. Масса дел — талоны, техосмотр, — вы в этом лучше разбираетесь. Может быть, все же передать ему, что вы звонили?

— Как знаете, — беззаботно щебечет Маша, — вам предоставляется полная свобода действий. Можете сказать, что я звонила вам, можете — что ему. Во всяком случае, передайте Мише, что из всех его одноклассников вы произвели на меня самое приятное впечатление.

Гудки отбоя обиженно верещат в трубке. Некоторое время я к ним настороженно прислушиваюсь, будто надеюсь, что сквозь их жалостливую частоту прорвется вдруг еще одно замечание, произнесенное Машиным голосом, самоуверенным, заносчивым, почти близким к хамскому, и все же, а быть может, именно в силу этого, удивительно милым. Поймав себя на бессмысленном занятии, я кладу трубку. Трехминутный этот разговор переломил мою жизнь. Исчезло проклятое беспокойство, пустоты под ложечкой как не бывало, притягательно зашумел бульвар под окном. Захотелось к чертям собачьим зашвырнуть все бумаги, авторские статьи, сочинения графоманов, письма дорогих читателей, официальные ответы на внушительных бланках с еще более внушительными печатями и выйти на бульвар, в самую осень, шелестящую, моросящую, необъяснимо созвучную той музыке и тем песням, какие любил я всю жизнь. И вновь я чувствую, что если закрою теперь глаза, то наверняка увижу осенний Крым, и накат волны сделается тяжко явствен, и ночной шепот туи, и гитарный перебор, от которого разрывается мое сердце и вдохновенные глупые слезы заливают лицо.

Вновь трещит телефон, редакция все же не то место, где безнаказанно можно предаваться лирическому забвению.

— Лешенька? Привет, дорогой! — рассыпается в трубке приятная скороговорка Васи Остапенко, моего поклонника и сердечного доброжелателя, помощника нашего главного редактора. — Как дела, старичок, все в порядке?

— Да вроде бы, — тяну я неуверенно, сознавая, как легко может воротиться беспричинная тревога, терпеть не могу я эти звонки сверху, даже от приятеля исходящие.

— У меня к тебе дело. Вернее, не у меня, совсем зарапортовался, а у главного. Павел Филиппович спрашивает, не мог бы ты к нему зайти.

— Представь себе, Вася, мог бы, — отвечаю я.

— Ну и чудненько! Через двадцать минут ровно, в половине первого, тебя устроит?

— Как не устроить, устроит, разумеется. Самое подходящее время.

— Отлично! Значит, жду. Прямо, без звонка, подымайся, и все дела.

Вот тебе и раз. Ничего менее приятного и придумать нельзя. Во время ответственных разговоров меня одолевает слабость, развившаяся, как это ни странно, именно в последние годы, раньше по молодости лет я испытывал в просторных кабинетах, отделанных дубовыми панелями, священный трепет, перемешанный со жгучим интересом. В последнее время меня все реже требуют наверх, положение мое устоялось, однако надежд я больше не подаю, возраст не тот, молодые ребята с энергией вновь посвященных взяли на себя эту честолюбивую миссию. Им снятся теперь международные турниры, беспосадочные перелеты, элегантная суета пресс-баров, мне они уже отоснились. Я уже типичная газетная кляча, специалист по семейным склокам и производственным конфликтам, певец рабочих будней, окраин-новостроек и серых осенних дней. Лицо мое затерялось в толпе коллег, чему я искренне рад в душе. Ибо, не испытывая больше в дубовых кабинетах трепета, я ощущаю там очевидную неестественность своего положения: вчерашний вундеркинд, завтрашний неудачник, кому от меня радость? Я гнусно потею, сидя за образующим букву «Т» совещательным столом, мнусь, бормочу что-то невнятное, так, что заставляю собеседника переспрашивать, или же, наоборот, вдруг ударяюсь в красноречивую откровенность, вовсе не подобающую данному месту, странный животный озноб время от времени пробегает по моей спине, знаменующий собой одновременно и волнение, и сопротивление организма чуждой ему среде.