— Инна, — заверяю я ее, — еще много раз поговорим, не горюй. Считай, что у нас впереди еще как минимум десять лет самых что ни на есть принципиальных споров о жизни. А сейчас совершенно необходимо слинять. Через час непременно буду.
С этими словами я пулей вылетаю в коридор, прекрасно зная, что по редакционному обыкновению могу ни с того ни с сего понадобиться кому-либо из начальства, а потому линять надо, как линяет Миша, — в мгновение ока.
На улице я по инерции пробегаю еще метров сто, с ходу ныряю в троллейбус, и некоторое время кипучая энергия, распирая все мое существо, кажется, даже способствует движению троллейбуса. Только в тот момент, когда позади остается мост и троллейбус выезжает в заповедные края замоскворецких особняков, столетних лип и ампирных церквей, еще не заслоненных до конца небоскребами научных институтов, я постепенно успокаиваюсь. Господи, грех ездить в безликом общественном транспорте по тем местам, где надо ходить, замечая про себя каждую облупившуюся колонну и каждую полузатонувшую в асфальте тумбу у самых ворот, кто знает, сколько еще им осталось стоять, являя собой признаки единственного в мире, ни на какой другой не похожего города. Быть может, уже через полгода, оказавшись в этих краях, я обнаружу на их месте длинный, змеею извивающийся новый квартал или ловко распланированный сквер, раздражающий аккуратностью своих вновь проложенных дорожек, назойливой прямизной не просто посаженных, но как бы натыканных молодых жидколистных деревьев. Понятно, конечно, что от реконструкции никуда не деться, и все же всякий раз перепланировка заветных московских мест наносит мне личный ущерб и личную обиду — целые периоды моей жизни, целые области чувств исчезают вместе с этой неповторимой и невосстановимой материальной средой. В самом деле, если нет больше тех улиц, по которым бродил я в отчаянии и блаженстве первой любви, раз нет более тех дворов, заросших высокой травой и патриархальным усадебным кустарником, в которых на разрыв колотилось мое сердце, то, значит, и любовь моя канула в небытие, не оставив никакого зримого или ощутимого следа. Вот почему я держусь за старые московские уголки как за остатки своей юности, как за последние, редкие вехи для самого себя созданных мифов и пережитых чувств. В конце концов, кому что. Кому Швейцария, Веве и Невшатель, кому Елисейские Поля и калифорнийские белые пляжи, а мне — Москва, такая, какая есть, какая была и какая будет, с безумием бесконечных своих проспектов, с дворцами своими и с подвалами, с толчеей магазинов, с простором площадей, с кривизною вот этих вот вечных ее, неистребимых переулков.
Я рассчитал, что к Машиному институту выйду не с фасада, не в лоб, а немного сбоку, со стороны запущенного старого сквера, оттуда вся эта старая тихая улица откроется моему взгляду. Уже в сквере навстречу мне хлынула молодежь компаниями и группами, вот он, неизбежный эффект прожитых лет, еще пять-шесть лет тому назад мне в голову не пришло бы именовать этих ребят молодежью, выделяя их таким образом в какую-то особую, отличную от меня категорию людей, я и не заметил бы, что они молоды, а вот теперь новизна их лиц, глаз, лбов, ушей вызывает стеснение в груди.
Я радуюсь тому, что поспел, очевидно, в самое время, к концу занятий, и, чтобы окончательно в этом удостовериться, смотрю на часы. Половину пятого показывают стрелки, на календаре четко синеют английские буквы, сокращенно обозначающие четверг. У меня в груди образуется гулкая пустота, в которую, словно в пропасть, срывается мое сердце. Как же так, обо всем на свете передумал я сегодня, все на свете вспомнил и только одному неясному томлению не нашел точного резона. И ведь помнил же я, ни на минуту не выпускал из головы редакторское предложение, можно сказать, только о нем все это время и думал, то отвергая его решительно, с полным сознанием благородной правоты, то слабея духом в предощущении искушающих перспектив и вновь ощущая прилив самоуважения оттого, что нахожу в себе силы ими пренебречь, а вот о самом главном забыл — о том, что ответ редактору условлено дать сегодня, в четверг. Что же это получается — не просто отказ, но еще и вызов, демонстрация, элементарное неуважение к руководству, которое не ставило никаких условий, а лишь просило сообщить определенно и вовремя о своем решении. В растерянности топчусь я посреди сквера, не в состоянии понять, как же, собственно, следует мне поступить, то ли продолжать свой путь навстречу предполагаемому свиданию с Машей, или же повернуться и опрометью помчаться обратно в редакцию. Девушки, идущие навстречу, одетые с тем нынешним изяществом, которое вовсе не достатком дается, а фантазией, смелостью выдумки и некоторым даже безрассудством, глядя на меня, улыбаются и хихикают — до такой степени оторопелое у меня лицо. Они проходят мимо, расступаясь и обтекая меня с обеих сторон, чуть заметный запах духов теряет свой смысл женской хитрости и искусства, он кажется естественным ароматом их юности, тайным прелестным образом сопряженным с их улыбками, журчащим смехом, блеском глаз.
И опять не прихожу я ни к какому определенному выводу, а только замечаю, что уже иду в прежнем своем направлении с тем чувством бесшабашности и веселого пренебрежения всеми возможными последствиями, какое бывает при начальном, легком и бравурном опьянении. Будь что будет, в конце концов, неужели не найду я случая подойти к редактору и извиниться за мнимую мою неучтивость, к тому же весьма возможно, что срок был назначен им весьма условно, для пущего эффекта, для того, чтобы приучить мягкотелую натуру интеллигента к принятию окончательных и бесповоротных решений. Осмотрительное сознание услужливо подбрасывает мне и еще один беспечный довод: бог мой, ведь не опоздал я еще, к чему заранее волноваться. Еще целая прорва времени в моем распоряжении, все на свете я успею, если захочу, — и с Машей повидаться будто бы невзначай, и в редакторский кабинет войти если уж не с ответственным, то по крайней мере с достойным, нисколько не потерянным видом.
Нервный подъем, и впрямь похожий на опьянение, охватывает меня, полузабытое уже состояние беспричинной легкости, раскованности и свободы, весь мир ощущаю я теперь и впитываю, острее и внимательнее сделались мои глаза, замечающие таинственное мерцание булыжника в пролете подворотни и смятенную графику обнажившихся ветвей, и обоняние мое обрело первозданную восприимчивость, подавленную до сего времени спрессованным однообразием городских химических запахов. Аромат вина различаю я в прохладном воздухе, из книг мне известно, что так должны пахнуть поздней осенью прелые листья, однако первый раз в жизни со всей очевидностью вдыхаю я этот прекрасный запах, вселяющий неясные чудесные надежды, о которых я уже и думать забыл.
Я представляю, как поражена будет Маша, когда вдруг увидит меня на этой улице, как в самоуверенном ее взгляде отразится внезапно совершенная растерянность, которую спустя мгновение она постарается, разумеется, преобразить в насмешливое демонстративное удивление, не способное тем не менее скрыть радость. Вот тут ни в коем случае нельзя растеряться, застыв пень пнем и хлопая глазами, тут позарез необходимо сказать что-то точное и простое, юмором оттеняющее лирический порыв. К сожалению, такие вот трогательные, насмешливые слова, как назло, приходят мне в голову не в тот момент, когда нужно, а несколько позже, они даже поражают меня иногда своим запоздалым достоинством и остроумием и приводят в ярость своею позорной неоперативностью. Ибо простительнее просто смириться с поражением, нежели махать после драки кулаками, сознавая к тому же, что в каждом этом размахе заключена потенциально сокрушительная сила.
С холодеющим сердцем, словно в давние годы, прохожу я впервые мимо Машиного института. При этом каким-то полузапретным взглядом окидываю я его торжественный подъезд, будто бы хоть единая душа на улице догадывается о цели здешней моей прогулки и может меня уличить. Как опытный конспиратор, как ни в чем не бывало прохожу я еще два квартала, потом вдруг замираю, будто бы застигнутый врасплох внезапной мыслью, в раздумье поворачиваюсь и иду обратно. На этот раз, убедив себя в том, что поведение мое вполне естественно, я позволяю себе внимательно разглядеть толпу, выходящую из дверей института, — Маши там нет. Некоторое время я фланирую беспечно на некотором удалении от института, по противоположной от него стороне, так, чтобы парадный его вход находился целиком и полностью в зоне моего наблюдения. И опять минуты воодушевления сменяются в моем сознании мгновениями душевного упадка, мне кажется, что едва ли не вся улица осведомлена о цели моих странных хождений. И все же я решительно пересекаю мостовую и, потоптавшись несколько секунд возле дверей, с видом здешнего завсегдатая вхожу в институтский вестибюль. Вот ведь какую силу имеет над нами собственная наша мнительность, сколько внушительных, обитых дорогой кожей, почти царственных дверей распахнул я без малейшего колебания, вдохновляемый сознанием своей ответственной репортерской миссии, а теперь, как школьник, робею в стенах обыкновенного учебного заведения, словно бы мне вновь семнадцать лет и я явился сюда даже не поступать, не сдавать экзамены, а только взглянуть на заповедную обитель гениев и счастливцев. Идти дальше вестибюля кажется мне непростительным нахальством, к тому же перспектива выяснения отношений с угрюмой теткой-вахтершей, сидящей за конторским столиком между ложноклассических великолепных колонн, наверняка грозит молниеносным отвратительным скандалом, потому, послонявшись туда-сюда по вестибюлю, прочитав несколько залихватских объявлений, приглашающих на традиционный осенний кросс и на экскурсию по старинным русским городам, я несолоно хлебавши выхожу на улицу. Нервная тревога овладевает мною. Я шел сюда без определенной уверенности, что встречу Машу, скорее мною владел азарт, родственный тому, что испытывает охотник или игрок, я доверялся случаю, понимая, что случай может и обмануть. А теперь, когда обман этот подтверждается наяву, я не в силах подавить в себе паническую мысль о том, что в который уже раз упущена возможность, которую с такой недвусмысленной щедростью подарила мне судьба. Эта неподавляемая боязнь придает мне сил, я вспоминаю, что одним своим боком здание института выходит в переулок, мимо которого я только что проходил с независимым видом, и в переулке, судя по архитектуре этого богатого строения, должен находиться приусадебный сад, где, насколько я знаю студенческие обычаи, наверняка должна околачиваться молодежь. Вот уже и переулок исследован мною до конца. Прочитаны его афиши, и рассмотрены особняки. Сад, существование которого я столь прозорливо вычислил, оказался на деле задним двором, заваленным строительным материалом, оставшимся после летнего косметического ремонта. Тем временем уже настоялась в переулке ранняя сумеречная синева, и в институтских окнах, в бельэтаже и во втором этаже, вспыхнул матовый лунный свет. Я иду по самой середине пустынной здешней мостовой, безуспешно стараюсь разглядеть что-либо в окнах, уж не лицо, конечно, а так, хотя бы знакомый силуэт. Шорох шин раздается за моею спиной, я уворачиваюсь поспешно, уступая дорогу «Жигулям» третьей модели, однако с проезжей части совсем не ухожу, разве что передвигаюсь поближе к тротуару. И вновь пытаюсь на ходу, привставая на цыпочки, заглянуть в окна бельэтажа. Между тем машина, которую я намеревался пропустить, вовсе не проехала мимо, кажется, что и не обогнала она меня даже, все время слышу я где-то рядом с собой благородный шорох ее тугих, неизношенных протекторов. Сначала это постоянное шуршание кажется недоразумением, потом его неотвратимость вызывает неподотчетное чувство опасности, словно чужое дыхание за спиной, над ухом, я оборачиваюсь и убеждаюсь в том, что машина движется в ритме моего шага. Подчиняясь первому неосознанному импульсу, я вспрыгиваю на тротуар, тем с