Мы и наши возлюбленные — страница 55 из 88

Действительно, я вспомнил, что у меня дома завалялась сумка, хитроумно перешитая ею из старых джинсов, зачем-то она мне ее однажды одолжила, и еще несколько глянцевых иностранных журналов, американских или английских, в которых, по ее мнению, мне необходимо было прочитать какие-то статьи, а может, посмотреть какие-то снимки.

Получилось и впрямь нехорошо, непоследовательно, во всяком случае, оставив у себя ее вещи, я вроде бы и надежду себе оставлял, а это не входило в мои намерения.

— Прости, пожалуйста, — сказал я, — надо сейчас же заехать ко мне за ними. У тебя есть время?

Она совершенно серьезно, как разведчик из фильма, посмотрела на свои крохотные японские часики, которыми очень гордилась, и, прикинув что-то про себя, ответила, что, пожалуй, есть. Тем более что на машине до меня не так уж далеко.

— Конечно, двадцать минут туда и обратно, — согласился я, вспомнив с тоской, что в последнее время, встречаясь со мной, она то и дело глядела на часы, торопилась куда-то, предупреждала сразу же, что ей предстоит подскочить еще в одно место.

Ночные катанья с прирожденным педагогом пошли ей на пользу, ездить она стала не в пример увереннее, надежнее и смелее. Не боялась перестраиваться, не терялась в самой гуще туповатого автомобильного стада. Даже некая лихость, изредка свойственная ей в жизни, давала о себе знать за рулем. Вот за лихость-то, вероятно, и остановил ее на Садовом гаишник. Из машины, приткнутой к тротуару, я наблюдал, как Рита оправдывается перед милиционером, как просительно склоняет голову набок и бросает на него особые, покаянно завлекающие взгляды, как улыбается вдруг неистово и заражающе и снова с женской покорностью потупляет взор. Странно было, привыкнув к тому, что прелестное это кокетство обращено обычно к тебе, видеть, как используется оно столь же отработанно по отношению совсем к другому, совершенно не знакомому ей человеку. Мне вдруг показалось, что, предложи ей сейчас сержант ГАИ укрыться вместе с ним в квартире ближайшего дома, она согласилась бы, не раздумывая ни секунды. При всей своей любви к рассуждениям о принципиальности.

Так или иначе, но талон удалось спасти, и через минуту я вновь ловил на себе недоуменно презрительные взгляды водителей соседних машин и вообще имел тот самый праздно-глуповатый вид, который всегда свойствен мужчине, когда машину ведет женщина.

Я был почти уверен, что Рита не захочет к нам подняться, предпочитая подождать меня внизу, и потому удивился, когда она вслед за мной вышла из машины. Уже в лифте я сообразил, что мать никогда еще не видела Риту. Она вообще редко видела моих подруг, поскольку знакомил с ней только тех, которые задевали меня за живое, и потому представления о моей личной жизни были у нее, вероятно, несколько умозрительные. Она, однако, и не пыталась их конкретизировать и не приставала ко мне с расспросами, о видах на женитьбу, не вздыхала о внуках, которых хочется потискать, то есть наверняка вздыхала, но про себя, эту деликатность я очень ценил в ней. О том, какое впечатление Рита произведет на маму, я не думал, это не имело теперь никакого значения.

Мама смотрела телевизор и потому не сразу услышала, как мы пришли. И не сразу сообразила, что явился я не один. А когда поняла, очень обрадовалась. Она вообще любила, когда к нам приходили гости, а Рита была такой гостьей, которая сделала бы честь любому дому.

— Проходите, проходите, — приглашала мать, от души радуясь, что вместе с сыном на пороге комнаты возникла такая женщина.

А Рита и впрямь вдруг представилась мне необычайной красавицей — тут уж, видно, невзрачность нашего быта была виной: на таком фоне женская свежесть, несомненно, выигрывала.

Мать заволновалась, засуетилась, бросилась в кухню ставить чай, заветные чашки, купленные после войны и почему-то считавшиеся очень красивыми, не в пример нынешнему ширпотребу, доставала из буфета и при этом, вроде бы в шутку, а на самом деле вполне всерьез, отчитывала меня за то, что я никогда не предупрежу ее заранее о том, что у нас будут гости.

— Да мы на минуточку, мам, — оправдывался я всякий раз, когда в дом приходил новый человек; я глядел на мать как бы его глазами и замечал то, к чему в ежедневной обыденности окончательно пригляделся. Вот и теперь стало очевидным, что после больницы мать очень сдала, исхудала так, что почти утопала теперь в застиранном своем байковом халатике, а неумело и грубо подрубленные волосы (подстригала ее портновскими ножницами соседка по палате) простили ее, делали похожей на женотдельскую активистку двадцатых годов, какой она никогда не была.

— Как это так «на минутку»! — искренне возмущалась мать. — Что это еще за фокусы! На минутку в дом не приглашают!

— Действительно, — просияла Рита своей знаменитой улыбкой, — кто тебе сказал, что на минутку? А может быть, мы просидим весь вечер. У вас так уютно.

— Да что вы! — Мать чуть покраснела от удовольствия. — Вы себе представить не можете, что здесь было, когда мы сюда въезжали. Стены заляпаны, полы кривые. В ванную зайти нельзя — там строители цемент месили, а уж выкрашена в темно-синий цвет, как санпропускник. Все самим пришлось делать! И облицовку, и шкафы. — Мать с гордостью открывала дверь в ванную и в уборную. В последние годы из дому она выходила нечасто и не имела представления о том, как устраиваются современные квартиры у практичных и умелых людей.

— Неужели вы сами все это делали? — притворно, что было заметно лишь мне, неплохо ее знающему человеку, изумлялась Рита. — Ну а сын-то, наверное, помогал?

— Ну что вы! — К вящему удовольствию Риты, мама пренебрежительно отмахнулась. — У него все из рук валится!

Я сначала хотел обидеться, но потом в этой материнской непочтительности уловил запоздалый отголосок женского гонора, наверняка свойственного ей, когда она была молодая. И недаром он ожил во время разговора с Ритой, мать неосознанно вспомнила себя цветущей, веселой, притягательной, имеющей право на заносчивость и насмешку. Какое-то особое женское сообщничество на мгновение установилось между ними. Риту оно забавляло, а на маму ее заливистый искренний смех действовал как лекарство. Я смутно вспомнил, что она сама когда-то давно смеялась вот так же; в нашей вечно чем-то встревоженной, вечно подавленной чем-то коммуналке он, этот внезапный задорный смех, звучал анахронизмом, эхом каких-то иных, довоенных беспечных лет с их парадами физкультурников и танцами под только что вошедший в моду джаз. Потом, как-то незаметно, мало-помалу мама перестала смеяться. Так другие, компанейские в прошлом люди перестают в процессе жизни петь или танцевать.

Мама и Рита еще некоторое время потешались надо мной, над моей недотепистостью, подлинной и мнимой. Это напоминало болтовню двух подруг, которые подначивают ухажера одной из них, намеренно не замечая никаких его достоинств, а я же пытался припомнить, куда задевал Ритины журналы и сумку. Она по-прежнему заливалась время от времени хохотом, и мне невольно приходило в голову, что, в отличие от моей матери, она будет так смеяться всю жизнь, потому что ничто не прервет ее смеха — никакие исторические катаклизмы и личные обстоятельства, о которых она так любит многозначительно рассуждать.

А мама, вдохновленная Ритиным вниманием и стосковавшаяся к тому же по обществу новых, полных сил людей, живущих реальной жизнью, а не воспоминаниями о ней, по-своему развивала тему моей житейской безрукости. Впрочем, моя фигура нужна была теперь в качестве примера странной игры природы: все дедушки и бабушки с материнской стороны, все дядья и тетки, братья и сестры слыли умельцами, спецами, мастерами на все руки.

Особенно славился мамин отец, а мой дед, Василий Евдокимович, знаменитый на всю Москву мужской портной. Кому он только не шил! Мать даже голос понижала почтительно и с некоторой осторожностью, хотя людей, которых могло бы скомпрометировать упоминание некоторых житейских подробностей, давно не было на свете.

— Не дожил, не дожил Василий Евдокимович, — качала мать головой, — а то бы мой сын приоделся!

По искреннему сожалению ее тона можно было подумать, что дед умер совсем недавно, в самый что ни на есть расцвет прихотливой нынешней мужской моды. Между тем известный всей Москве портной не дожил нескольких месяцев до моего рождения.

Рита вновь заражающе смеялась маминому простодушию. Давно уже в нашем тихом доме никто так не хохотал. Наверное, и мама об этом подумала и порадовалась этому от души и в такт каким-то своим согревающим сердце мыслям начала рассказывать о том, что унаследовала от знаменитого отца кое-какие его способности.

— Он-то, бывало, к работе меня не очень подпускал, — вспоминала мать. — Говорил: не бабье это дело. Не доверял. «Чертовы ручки», — бывало, скажет. А я все-таки присматривалась. — Мамины глаза светились молодым азартом. — Что хотите сошью! Только вот за брюки мужские, выходные, серьезные, не возьмусь, это уж действительно работа мужская, там для оттяжки сила нужна и утюг тяжелый. Знаете, какие раньше были утюги? На углях, как самовары…

Я пошел в свою комнату отыскать Ритины вещи, а мама, судя по всему, в порыве вдохновенной откровенности вытащила из шкафа мою любимую джинсовую рубашку.

— Так не бывает! — доносился до меня задорный Ритин голос. — Не может быть, чтобы вы это сами сшили! Это же «Ли», «Монтана», вблизи отличить невозможно! — Громкие названия нашумевших фирм звучали для матери пустым звуком, но все же она догадывалась, должно быть, что речь идет о комплиментах, и наверняка улыбалась сейчас со сдержанным достоинством оцененного по заслугам мастера.

— У вас какая машина? — набросилась на нее с расспросами Рита. — Неужели «Зингер»? Допотопный, что вы говорите? А у меня польская «Радом», электрическая, с разными режимами, но я так все равно не смогу никогда в жизни!

Она затараторила о преимуществах и недостатках своей «радомской» машинки, о том, что она тоже любит шить и сама выкраивает себе платья! Из «Бурды». Вы, конечно, знаете этот журнал? А подруги-дуры убеждены, что вещи ей привозят из-за границы, а сами переплачивают бог знает какие деньги спекулянткам, вместо того, чтобы научиться шить, дать себе труд испытать свои силы…