ать к дочери, Карине. Эта десятиклассница как назло переживала первый всплеск юношеской гордыни и малооправданного высокомерия, окружающие казались ей убогими и ничтожными личностями, учителя, соученики, родственники, соседи, прохожие, все на свете, кроме певца Валерия Леонтьева и еще какого-то киноактера, с которыми она мечтала познакомиться. Разумеется, на прямой, хотя и в меру тактичный вопрос, что ей известно о личных увлечениях старшего брата, эта дуреха фыркнула презрительно и передернула плечами, давая понять тем самым, что объект Маратовых интересов настолько далек от прельстительного мира ее собственных грез, что ей даже и вспоминать-то о нем неинтересно. Такая заносчивость укрепила Павла Федоровича в худших его подозрениях, и он прикрикнул на дочь, потребовав от нее не спесивых ужимок, а точной информации. И кое-что, само собой, добавил раздраженно по поводу дискотечного эгоизма и пренебрежения родительскими заботами. Вот когда пальто кожаное необходимо, либо магнитофон для гуляния заткнув уши…
— Да можешь не дрожать за своего наследника! — прервала отца Карина. — Отшила вашего Маратика его медсестра!
Павел Федорович ощутил внутренний сбой от того, что дочь так точно распознала истинную причину его беспокойства, — при ней на эти деликатные темы он избегал высказываться откровенно, но одновременно почти обрадовался своему глубокому пониманию жизни. С кем еще мог связаться Марат в пеших своих странствиях, кроме медсестры! Сообщение о том, что неведомая эта представительница младшего медицинского персонала дала сыну отставку, вроде должно было урезонить отцовские опасения, Павел Федорович, однако, юношеским размолвкам, так же как и любви до гроба, верил мало. Навряд ли эта особа, если она, конечно, осведомлена о том, кто такие Маратовы родители (а она, конечно же, осведомлена, все они теперь осведомлены обо всем на свете), так вот, вряд ли эта любительница туризма так просто отступится от Марата. Окрутит, как пить дать, медички — они бабы опытные… Павел Федорович ненароком вспомнил о своем мимолетном романе с фельдшерицей в горисполкомовской больнице на родном юге, где он лежал когда-то на обследовании. «Ну больной!» — как бы удивлялась она молодому напору своего собственного пациента… Он и сам удивлялся. Да, были дела. Его счастье, что к этому времени он уже сделался, как говорили у них, зрелым человеком, а будь на его месте телок вроде Марата… В том, что сын телок, Павел Федорович ничуть не сомневался, хотя по поводу его сверстников вообще держался совершенно противоположного мнения. Ого-го ребята, говаривал он о них осуждающим, разумеется, тоном, но и с некоторым тайным восхищением, которое делалось более внятным, если аудитории Павел Федорович вполне доверял. Так вот, все вообще — «ого-го», а конкретно этот парень, несмотря на свои метр восемьдесят и восемьдесят пять килограммов, в житейском отношении совершенный простак, склонный преувеличивать впечатления проснувшейся плоти и представляющий по этой причине особо притягательный объект для всякой авантюристки.
Понятно, вот так вот прямо Павел Федорович остерегся охарактеризовать сыну предмет его увлечений. Зачем дразнить гусей. Он начал обиняком, в проверенном уже тоне откровенного мужского разговора, тон этот не обидит парня, а может, и польстит ему.
— Знаешь типичную драму военнослужащих? — как бы невзначай поинтересовался Павел Федорович у Марата. — Я имею в виду семейный вопрос. — Никаких личных намеков пока еще не допускалось. — Молодой лейтенант получает назначение в дальний гарнизон, по женской части выбор там, сам понимаешь, невелик, учительница да медсестра, а дело молодое… Ну и женится наш юный командир на медичке. Нормально. Тылы обеспечены, служба лучше идет. Настолько лучше, что через несколько лет наш лейтенант уже майор, а там его и в академию приглашают, перспективы открываются, растет парень. А супруга как была младший персонал, так и осталась. Не только в смысле профессии, в смысле развития… Вот тебе и конфликт — сам в генералы смотрит, а подруга жизни… так, на уровне домработницы…
— Я тебе нотаций не читаю, — изменил тон Павел Федорович, заметив, что сын едва сдерживает раздражение, — не талдычу тебе: делай так, так не делай! Я тебя думать призываю. Размышлять! Дорогу ты себе выбрал ответственную, замечательную дорогу, — Павел Федорович и сам не ожидал от себя такого искреннего чувства, — так решай сам, стоит ли на ней мешать самому себе.
Марат по обыкновению отмалчивался, и тем не менее Павел Федорович сам испытывал удовлетворение от своих слов. Так бывает: может, и не достигли твои аргументы желанной цели, но то, как ты их высказал, облегчает душу, что в итоге почти равно попаданию в цель. К тому же, напоминая сыну о предназначенной ему дороге, Павел Федорович безотчетно подумал о себе и потому не на шутку разволновался. Черт возьми, рановато он сам родился, подзатянуть бы папаше с мамашей с этим делом лет на пяток, а то и на десяток. Тогда бы в самую точку. Поспел бы к самому развороту культурных и прочих связей, будто к отходу «Красной стрелы». А то подзадержался на старте, в Минске на низовой работе мотался, пока не получил приличного назначения на юг, да и там, честно говоря, пересидел. В столицу-то перебрался поздновато, уже сорока с хвостиком от роду. Правда, в те времена особо юных-то и не жаловали. Должность в Москве получил хоть и не самого первого ранга, однако для тех, кто понимает, вполне приличную: председатель Центрального совета известного спортивного общества. Не подвели старые комсомольские связи. Связи его вообще никогда не подводили. Потому что чему-чему, а умению их налаживать он обучился с первых своих шатких шагов по ведущей вверх тропе. Не забывал ни одного человека, с которым сводила судьба не только что по непосредственному делу, но и на каком-нибудь третьестепенном семинаре или же на чисто декоративном, ни к чему не обязывающем юбилейном заседании. Вот эти-то собрания Павел Федорович мастер был проводить: слеты, форумы, юбилеи, совещания. Президиум, свет прожекторов, камеры областного телевидения — в такие минуты Павел Федорович испытывал прилив неизъяснимых горячих волн; не их ли поэты именуют вдохновением?
Это были его звездные часы: сидеть в президиуме, не в самом, конечно, центре, но от самого центра в волнующей близости; чувствовать, как монументально смотрится в свете киношных юпитеров его крупная голова с высоким, тщательно вылепленным природой лбом и ранними мудрыми сединами, а потом с папочкой заранее выверенной речи подняться на трибуну и, посмотрев в зал, будто в открывшуюся внезапно взору светлую даль, произнести, подражая невольно кому-то из известных актеров, часто играющих в кино элегантных мужественных руководителей: «Дорогие товарищи! Позвольте поприветствовать… С чувством глубокого удовлетворения…» Надо думать, на каком-нибудь из таких торжественных вечеров и приметил Павла Федоровича Иван Суренович. Наверное, еще у помощника осведомился, как бы между делом, тоном вовсе незначительным: что это, мол, за парень на трибуне, прямо как с плаката сошел? Тут уж спасибо Степану, недаром они с Павлом Федоровичем хорошими приятелями были, дал ему исчерпывающую характеристику. Причем тоном совершенно объективным, в этом-то все искусство, ничем не выдавая своей личной симпатии к взятому на заметку товарищу.
А Иван Суренович, взяв человека на заметку, никогда не упускал его из виду. Павел Федорович очень скоро смог в этом убедиться. Настоящее его выдвижение тогда и началось. В члены городского бюро его провели, избрали депутатом в областной совет профсоюзов, возглавлял он некоторое время даже ту самую студию телевидения, посредством которой пострадал некогда его закадычный друг Серега Комиссаренко. Историю эту, надо сказать, Павел Федорович зарубил у себя на носу и потому всех этих разбитных телевизионщиц — дикторш, редакторш, художниц с русалочьими распущенными волосами, — держал на дистанции, ни одну из них с глазу на глаз в кабинете не принимал, непременно кто-либо из посторонних вертелся тут же. Потому и не задержался он, к счастью, на этой взрывоопасной должности, двинулся на повышение в аппарат.
Кроме внешности в жанре замечательного ленинградского артиста, часто играющего в кино современных руководителей, Павел Федорович четко знал за собой еще одно достоинство: умение быть доверенным лицом. Проще говоря, каменно молчать про то, о чем тебя известили. Даже если на особой конфиденциальности сообщенного и не настаивали. Ему и так было ясно, без просьб и предостережений, — ничто из того, что обсуждается или хотя бы вскользь высказывается на определенном уровне, даже в виде неясного намека, не должно просочиться за стены кабинета или конференц-зала, если нет особого на то распоряжения. Эта привычка «темнить», как непочтительно выражались порой подчиненные из молодых, настолько въелась Павлу Федоровичу в плоть и кровь, что ни на один самый невинный, но прямо поставленный вопрос он не отвечал сразу по существу, невольно начинал обиняком и с приветливейшей улыбкой на устах топтался вокруг да около. Про него рассказывали, он об этом знал и ничуть не обижался на простаков-рассказчиков, что якобы однажды некий посетитель, достаточно знакомый Павлу Федоровичу человек, случайно заметил на его столе только что принесенный секретаршей железнодорожный билет и по дружбе не удержался от простительного любопытства. «Далеко ли едете, Павел Федорович? В командировку или отдыхать?» — допустил он некоторую приятельскую вольность в голосе. Павел Федорович растерялся слегка, словно пойманный на неудачном слове или досадной оплошности, и, заметая следы, чуть ли не залепетал противу обычной своей находчивости: «В один из прекраснейших уголков нашей Родины…»
Сколько бы, однако, ни изощрялись остряки, но именно способность хранить в строжайшей тайне даже то, что ничего тайного в себе не содержало, и определило в итоге благоприятное развитие его судьбы. Потому что оказалось поценнее всяких прочих талантов и дарований, которые кричат о себе на каждом углу, а сдержанностью и должным тактом не обладают. Попробуй в трудную минуту обопрись на этот самый хваленый талант, на оригинальность взглядов и смелость решений, а надежность и исполнительность — вот они, всегда под рукой.