ило: в этом самом спокойствии и крылся секрет его внезапной притягательности для прекрасного пола. А он-то мучился догадками, даже в зеркало смотрелся, как в юности, пытаясь отыскать в своем наизусть знакомом лице какие-то неведомые значительные черты. Внешность его, на беспристрастный собственный взгляд, оставалась, как и была, весьма заурядной, разве что теперь, в отличие от юных лет, его это нимало не огорчало. То есть опять-таки он был спокоен по поводу того, что прежде заставляло его нервничать, страдать, старался переубедить себя или обмануть, что, в сущности, одно и то же. Странно, конечно, если учесть, что воспитанный на книгах Шадров привык считать именно нервность и даже некоторую взвинченность признаками природной незаурядности, странно, что именно преодолев эту самую взвинченность, обратил он на себя благосклонное женское внимание, тут уж одно из двух: либо книжное представление о привлекательности нервных натур устарело, либо незаурядность сама по себе мало кого ныне волнует.
Спокойствие же, точнее, внутреннее равнодушие в сочетании с некоторой отработанной живостью, с так называемым «юмором», что укладывается в знание двух-трех проверенно смешных историй, а также в некую постоянную, как бы скользящую насмешливость над всем и вся, — это как раз те самые черты, которые создают вокруг мужчины интригующую атмосферу. Шадров с удивлением и некоторым стыдом убеждался в этом на собственном опыте. И открывал для себя запоздало прозаическую причину необычайных любовных успехов нескольких своих приятелей, прежде повергавших его своими победами в состояние разочарованности и безволия. Состязаться с ними, слава богу, не приходило ему в голову, но безотчетную и слегка постыдную зависть к ним он благополучно изжил, поскольку понимал теперь механику их воздействия на женские души. Главное — не предъявлять самому себе чрезмерных требований. Разумеется, некоторые из приятелей были, что называется, видными мужчинами, например, давний приятель по институту Олег Шинский, кудрявый красавец с четким профилем то ли греческого воина, то ли одержимого комсомольца двадцатых годов, который во время отпуска на юге коллекционировал девушек, как натуралисты коллекционируют бабочек или каких-нибудь иных насекомых. Впрочем, в отличие от ученых Олег не искал чего-либо неведомого и одною-единственной редкостью плениться был не расположен, его задачу в известном смысле можно было уподобить боевым действиям снайпера, который число сраженных врагов отмечает зарубками на прикладе. Олег гнался более всего за количеством. Сроки его романов даже на морском берегу поражали своей скоротечностью, больше суток не длился ни один.
Когда-то Шадров почти страдал, не в силах уразуметь, чем же так безошибочно берет его приятель, ведь красоте его, понятно, он не придавал значения, зато ему больше, нежели кому-либо другому, заметна была душевная бестрепетность Олега, его плоский и несложный эгоизм. Надо же было перевалить за сорок, чтобы взять в толк, что именно эта глубинная холодность интриговала и манила женщин больше всего. Бог их знает, чем она им представлялась, какою такой сложностью души?
Ныне Шадров мог спросить об этом у своих подруг: такой, как у приятеля, скоропостижности отношений он, конечно, не добился и добиваться не собирался, но все равно женщины как бы мелькали в его жизни наподобие станций, на которых поезд не останавливается. Мог бы спросить, поинтересоваться ради постижения тонкостей сердечной науки, так сказать, спрыгнуть на ходу, плененный чудесным видом, но не интересовался, не спрыгивал. Ему было все равно. Шадров не слишком радовался новым удачам и по поводу сбоев мало огорчался. Так, в течение четверти часа, словно по поводу сорвавшейся приятельской пирушки: делов-то, в конце концов, соберемся в другой раз. Он даже вспоминать перестал о том, что вроде бы совсем недавно, каких-либо десять-двенадцать лет назад, мог поздним вечером выскочить ни с того ни с сего из дому и рвануть на другой конец Москвы, в темный район глухих переулков и осевших, покосившихся купеческих особняков только затем, чтобы различить свет в окне на третьем этаже стоящего в глубине двора бывшего доходного дома. Свет увидеть, рожок дешевого, как говорили в шестидесятых годах «модерного» светильника и больше ничего… Теперь он даже многообещающее знакомство бестрепетно прекращал, если выяснялось, что девушка живет в новом отдаленном районе, куда еще не провели метро.
А попробуй сыскать такую, которая проживала хотя бы в относительном центре да еще в отдельной квартире.
Для романов, а точнее, связей такого рода, скоротечных, необременительных, никого ни к чему всерьез не обязывающих, большой город, известный строгостью своих нравов, не мог предложить ничего нового, кроме придуманного в незапамятные времена и неплохо себя зарекомендовавшего института ключа от чужой квартиры. Постепенное преодоление жилищного кризиса из понятия отчасти символического (какая уж квартира могла быть тридцать лет назад — комната в коммуналке, не более того) превратило этот ключ в предмет вполне конкретный. Хорошо знакомый каждому участнику современного адюльтера. И тем не менее по-прежнему редкий, дефицитный и вожделенный. Что поделаешь, с ростом благосостояния растет и возможность соблазнов…
Вообще-то Шадров не так уж часто был озабочен поисками этого самого пресловутого ключа. И не потому, что имел возможность безбоязненно пользоваться командировками жены, ими-то как раз он в определенном смысле пользоваться избегал, храня семейный свой очаг в нравственной неприкосновенности. Просто поиски пристанища он, вполне в духе современных мужчин, перекладывал на женские плечи.
Кто-то из старших товарищей, проживших интересную мужскую жизнь, наставлял его давным-давно в порыве откровенности: «Дорогой мой, в вопросах приискания места для тайных свиданий вам никогда не следует чрезмерно суетиться. Если женщина этими встречами дорожит, она сама все прекрасно устроит. Лучше вас».
И ведь оказался прав, действительно, устраивали с таким комфортом, с каким сам Шадров никогда бы в жизни не сумел. Что, в конце концов, мог он раздобыть? Захламленную берлогу кого-либо из холостых приятелей, как правило, анахоретов и отшельников, потому что холостяки другого рода, сибариты и гурманы, ключей от своих тщательно устроенных гарсоньер чаще всего не дают. Так вот, женщины ухитрялись получить приют для незаконной любви в самых благопристойных семейных домах, Шадров, бывало, даже терялся, когда попадал в такие налаженные, продуманно обжитые квартиры, прямо-таки завоевателем, оккупантом чувствовал себя в присутствии бабушкиных торжественных портретов, среди детских игрушек под сенью новомодных, стилизованных под старину финских гарнитуров. Господи, в каких только кварталах и домах не случалось ему побывать. И в пятиэтажных, мало чем отличных, по нынешним временам, от бараков, которые некогда тянулись тут, неподалеку от Тимирязевской академии. Запомнилась почему-то одна квартира — совершенно пустая, хозяева подались на БАМ, всю мебель распродали и даже обои зачем-то ободрали, занавесок на окнах тем более не осталось, и это весьма осложняло свидание. И в кооперативном богатом доме, неподалеку от Мосфильма, неведомые хозяева тоже, вероятно, имели к кинематографу какое-то отношение, что угадывалось по афишам не слишком нашумевших фильмов, развешанным в прихожей. И в здании на Садовом кольце, какое строили, надо думать, пленные немцы, поскольку в фасаде его да и в планировке квартир сквозило нечто неуловимо нерусское. В конце концов, сперва развлекавшее Шадрова разнообразие тайных пристанищ начало его утомлять. Из конца в конец пересекать Москву ради быстротечного, не более полутора часов деловитого свидания, — было в этом нечто унизительное и грубое. К тому же напрочь лишенное не ахти какой, но все же по-своему вдохновляющей романтики, какая облагораживает даже такие вот ни на что не претендующие связи. Иногда, болтая с приятелями за рюмкой, Шадров пускался фантазировать на тему о том, как украшает жизнь мужчины наличие хоть крохотной отдельной жилплощади, собственного суверенного угла, в котором можно хоть иногда укрыться от вездесущего распорядка семейной жизни. Самое интересное, что в этот момент Шадров вовсе не имел в виду свои предосудительные радости, совершенно искренне полагая, что сокровенный свой угол нужен ему для каких-то неведомых занятий, которые помогут ему по-настоящему понять себя, для блаженного и плодотворного одиночества, короче, для работы духа. Приятели тем не менее начинали понимающе улыбаться, а наиболее деловые, воодушевившись, тут же предлагали найти и снять квартиру, так сказать, на паях, на кооперативных началах, с точным расписанием пользования. Горячась и волнуясь в предвкушении холостяцкой свободы, они принимались уточнять суммы вероятных расходов, прочие конкретные детали такого найма; в расчете на коллектив из пяти, скажем, человек выходило дешево и сердито. Шадров во время подобной, им самим спровоцированной трепотни как-то сникал и тушевался, мысль о том, что его интимная жизнь может быть регламентирована каким-либо коллективным распорядком, подобным тем, что существовали некогда в коммунальных квартирах, кому и когда убирать места общего пользования, угнетала его. Поэтическая его мечта разбивалась о грубость приятельских планов.
Тем не менее слухи о том, что Шадров нуждается в отдельной комнате для каких-то своих особых занятий, для работы то ли над диссертацией, то ли над переводами чрезвычайно серьезной книги одного японского парапсихолога, поползли по учреждению. А учреждение представляло собой нечто среднее между институтом и заводом, поэтому высказывались также вполне уважительные предположения, что Шадров задумал устроить себе что-то вроде лаборатории для внеурочных научных изысканий, а может, и мастерскую для вполне законного приработка. Некоторые коллеги давали Шадрову непрошеные, но ценные советы, рекомендовали, например, сойтись по-свойски с каким-нибудь жэковским деятелем из центральных опустевших кварталов, у таких всегда есть на особой примете какое-либо неучтенное нежилое помещение, вполне пригодное, чтобы переоборудовать его в нечто, подобное студии. Ведь «нежилое» — понятие относительное, каких-нибудь пятнадцать-двадцать лет назад эти мансарды и полуподвальные дворницкие были обитаемы до упора.