в испуге, и, подняв лицо, через головы окружающих, через остроты и смех она посмотрела на меня — теперь я мог побожиться, именно на меня — долгим-долгим, отчаянным и вопрошающим взглядом. Я понимал в те секунды, что необходимо остановиться и произнести хотя бы слово, я подсознательно предчувствовал, что если промолчу теперь, то много лет спустя буду кусать себе локти, и все же с идиотски небрежным и независимым видом, с расточительностью двадцати двух лет прошел мимо.
Хорошо помню, что на Арбате в тот поздний вечер пахло настоящей осенью — первым холодом и кислым вином. А спустя месяца два, под Новый год, я встретил в Художественном проезде свою приятельницу-студийку. Мы стояли посреди рождественской сутолоки, елок, бутылок шампанского, бесконечных свертков и пакетов и говорили друг другу предпраздничные, необязательные слова.
— Да, — воскликнула вдруг моя знакомая, — чуть не забыла, тебе привет!
— От кого? — удивился я, стараясь припомнить кого-либо из наших с нею общих знакомых.
— Тебе большой привет, — со значением повторила моя приятельница, — от Наташи Рязанцевой.
В одну секунду мне сделалось жарко, словно после долгого бега или мальчишеской возни с приятелями. Кажется, я пожимал плечами и улыбался с нарочитым, показным недоумением, стараясь скрыть свое волнение, равного которому я еще не испытывал никогда в жизни. Гриппозным жаром дышали мои щеки, я не понимал, что со мною творится, и вместе с тем с необычайной трезвостью осознавал смысл явлений, ранее темных для меня и неведомых. Естественная логическая линия увязывала эти явления, эти образы и картины, которые сами собой выплывали из глубин моей памяти, в одну безупречную, очевидную систему, — было страшно и сладостно подумать о том, что являлось сутью этого построения. Во всяком случае, задним умом я с очевидностью прозрения понял, почему так часто встречал Наташу возле ворот своего дома, отчего смотрела она на меня с отчаянием и удивлением курсистки-народоволки. Мне трудно было во все это поверить, но не поверить было нельзя. Моя бывшая однокурсница давно уже с улыбкой упорхнула, оставив меня одного посреди переулка, я забыл, куда и зачем шел, и как жить дальше, тоже не понимал. Я не был готов к счастью, оно меня подавило, распластало, как внезапное богатство, с которым решительно неизвестно, что делать. Оно и радует, и ужасает своими размерами, оно поднимает тебя в собственных глазах и одновременно пробуждает в душе неизвестную ранее тревогу, отныне ты раб своей фортуны.
Наконец мне стало ясно — сам с собой я не переживу этой вести. И прямым ходом побежал к Мише. Он жил тогда вместе с родителями в большой, многонаселенной коммуналке, им принадлежали две просторные комнаты, хитроумно перепланированные и перегороженные так, что получилась как бы квартира в квартире. Во всяком случае, у Миши со школьных лет был свой собственный угол, недурной и по нынешним временам, там стояли низкая тахта, крытая толстым ковром, застекленный книжный шкаф во всю стену и письменный стол департаментского вида, доставшийся Мише от двоюродного деда, известного в Москве присяжного поверенного. Классицизм обстановки мой друг уравновесил зримыми приметами эпохи — магнитофоном «Яуза», боксерскими перчатками, коробками из-под иностранных сигарет, флажками разных стран, украденными из кафе «Националь».
Мишу я застал за делом — накануне Нового года он чинил, вернее, усовершенствовал свой магнитофон, поставив себе целью довести до легендарного японского уровня. Я присел рядом на тахту, и Миша, погруженный в дрожащие, мигающие внутренности музыкального ящика, вооруженный паяльником, кусачками, плоскогубцами, сосредоточенный и необычайно серьезный, благосклонно согласился меня выслушать. А я вдруг понял, что не знаю, о чем рассказывать, в чем, так сказать, казус, сюжет, анекдот моей истории, — буря сотрясающих меня чувств никак не умещалась в слова. Я запинался, делал многозначительные паузы, тянул резину, ситуация, которая казалась ошеломляющей, громоподобной, в моем пересказе, в самом первом своем словесном оформлении, выглядела вполне заурядно.
Миша, однако, не перебивал меня, не подгонял, он даже на меня не глядел, занятый радиотехникой, и напевал что-то под нос, по обыкновению очень фальшиво. Потом, обратив наконец внимание на то, что события иссякли и я уже давно умолк, он вдруг посмотрел на меня внимательно, как будто проверяя, стоило ли отрываться от дела, и сказал:
— Старик, я ведь все это давно знаю. Не понимаю, чем ты так поражен, я ведь сто раз тебе обо всем этом рассказывал.
Самое поразительное в том, что он был прав. Я тотчас же вспомнил, Миша и впрямь много раз намекал мне на сердечный ко мне интерес со стороны одной прелестной девушки, но какой интонацией намекал, в какой манере! Я мгновенно терялся в такие минуты, краснел, презирая себя за это, за неумение ответить небрежно и в тон, я не верил ни одному его намеку. Это было естественной моей защитной реакцией.
— Ну, и что ты собираешься теперь делать? — заинтересовался наконец мой конфидент, справедливо рассудив, что я пришел к нему не просто излить душу, но еще и за советом.
Я честно признался, что ума не приложу.
— Так позвони ей немедленно! — воодушевился Миша, отшвырнув в сторону паяльник. — Сейчас найду тебе ее телефон. Назначь свидание, с наступающим поздравь — чем не предлог, пригласи ее с нами встречать, в конце концов. Ты что, не знаешь, как это делается?
В толстом внешторговском блокноте без труда были отысканы полные Наташины данные, у нас все есть, на всякий случай, подмигнул мне Миша, потом набрал торжественно номер и протянул мне гудящую трубку.
Я замотал головой, спазм перехватил мне горло. Чугунной нерешительностью налились мои руки и ноги, камнем придавило грудь. Я уразумел, что скорее умру, чем произнесу в трубку хотя бы одно слово.
— Не могу, — выдавил я с трудом, окутанный удушливым жаром, и вновь с отчаянием затряс головой.
Из трубки доносился чей-то настойчивый недоуменный голос, мой друг посмотрел на меня с презрительным сожалением, какое вызывает старательная бездарность, и надавил пальцем на рычажок аппарата. Затем он вновь набрал номер, сделал деловито-корректное лицо и через секунду своим в высшей степени воспитанным, предусмотрительным голосом осведомился, нельзя ли попросить к телефону Наташу.
— Здравствуйте, Наташа, — произнес он через секунду тоном еще более учтивым и полным достоинства.
При одной лишь мысли, что речь пойдет сейчас обо мне, я опрометью вылетел из комнаты. На мое счастье, Мишиных родителей не было дома, я метался туда и сюда по уютной столовой, налетая на тяжелые стулья, обитые потертым бархатом, упираясь в кабинетный изящный рояль, шаркая ногами по рассохшемуся паркету. Больше всего я боялся расслышать хотя бы отрывки разговора, хотя бы Мишину интонацию или отголоски его высокого, чуть визгливого смеха. В итоге я очутился в самом дальнем углу комнаты, возле огромного окна, за которым мела мокрая городская метель, прохожие на улице пригибались, отворачивались от ветра или шли, будто пятились, задом наперед.
— Барышня до праздников занята, — сообщил вошедший Миша значительно, словно врач после консилиума, и вместе с тем как бы между прочим, уже не телефонным своим голосом, а вполне житейски беспечным и приятно самоуверенным. — На праздники тоже. Очень сожалеет, но не может подводить друзей — вполне резонно. Учти, таким девушкам даже по телефону звонить очередь выстраивается. Но не отчаивайся, она просила объявиться числа третьего.
Третьего мы объявились, пошли в училище на дипломный спектакль, а оттуда в половине десятого в арбатское кафе напротив театра, — без Миши я бы пропал, в жизни не нашелся бы о чем говорить, он весь вечер самоотверженно вел игру, легко и остроумно и при этом ничуть не пережимая, не желая заслонить меня или затмить, — напротив, время от времени тактично и ненавязчиво выводя меня на завершающий удар. Когда под самое закрытие собрались уходить, выяснилось, что счет уже оплачен, — Миша и здесь успел непостижимым образом, ни на мгновение, как мне показалось, не отлучаясь от стола.
С тех пор — как-то странно получалось — встречались мы почти всегда втроем, причем я не испытывал при этом ни малейшего неудобства, инерция мальчишеского понимания дружбы была еще так сильна во мне, что мне казалось вполне естественным постоянно сводить вместе дорогих мне людей, без этого не получалось душевного равновесия. К тому же в присутствии Миши все шло как по маслу, всегда находились темы для разговора, выходящие за пределы личных отношений, форсировать которые я не считал необходимым. Они были такою же неоспоримой принадлежностью будущего, как и моя журналистская слава, к которой я в те годы серьезно готовился. Разумеется, я понимал, что вечно так продолжаться не может, что тройственный наш союз явление временное, тем более что Наташа иногда деликатно об этом намекала. Я просто не дозрел еще до того состояния, когда дружеское участие в моих сердечных делах сделается ненужным и даже обременительным. Вероятно, все к тому и шло, но не дозрел. Между тем гармония нашей сложной дружбы не была уже прежней, я не мог этого не видеть. Я не мог не замечать недомолвок, рассеянных взглядов, подавляемой досады, внезапного чувства неловкости, возникающего на месте полного былого согласия и готовности предугадать желания товарища.
Однажды мы втроем вышли из «Ударника» после французского фильма, возбужденные, почти счастливые, обыкновенно в такие моменты мы вдохновенно начинали переживать перипетии картины, вспоминая наперебой особо эффектные реплики, подражая невольно виденным актерам, — на этот раз Наташа вдруг словно бы опомнилась и попросила нас настойчиво не провожать ее домой, у нее сегодня масса семейных дел. Мы с грустью посадили ее в троллейбус. Я был уверен, что мы с Мишей прогуляем целый вечер, но он тут же заторопился, засуетился, вспомнив о том, что обещал заехать к родственникам на домашнее торжество, похлопал меня по плечу и почти на ходу вскочил в попутное такси.