л. Потом он то и дело пытался ее восстановить, это ему никак не удавалось. Как и многие другие люди, он попал под обаяние моего друга. И захотел, в соответствии со своими возможностями, сделать ему приятное.
— Что ищешь? — спросил дядя Леша, профессиональным взглядом продавца и скупщика окидывая его фигуру. Невысокую, но в то же время, пожалуй, респектабельную в том смысле, что внушающую уважение.
— Да вот, что-нибудь по погоде… — утратил тот свою уверенность, как бы перепоручая мне дальнейшие разъяснения о том, что нам нужно.
Дяде Леше мои разъяснения не потребовались. Он еще раз глазами специалиста смерил моего друга и не спеша скрылся среди рядов висевшей одежды. Некоторое время только дорогая его шапка виднелась поверх чугунного драпа и проеденных молью цигейковых воротников. Улыбка на лице моего друга выдавала недовольство произведенным эффектом, он опасался, что из заветных своих закромов дядя Леша притаранит полуразвалившуюся шубу на бобрах, наследство купца, застреленного в восемнадцатом попрыгунчиками, либо барина, сгинувшего в эмигрантских кабаках.
Мы явно недооценили дядю Лешу. Он вернулся к нам, уважительно, но и с некоторым хозяйским пренебрежением держа в руках вещь, по тем временам редкую. Европейская мастерская работа обнаруживала себя в щеголеватом покрое, в кожаных пуговицах, напоминающих крохотные футбольные мячи, в тугой плотности материи. А вместе с тем, как нельзя к месту и ко времени, бросались в глаза меховая натуральная подстежка и большой накидной воротник. Без них, между прочим, зимнее пальто, подобное какой-нибудь английской офицерской шинели, превращалось в элегантный осенний макинтош.
— Смотри, смотри, — то одной, то другой стороной поворачивал пальто дядя Леша, подкладку велел пощупать, — никаких «дерибасов».
Я вспомнил не без усилия, что на языке завзятых пижонов, а также подпольных специалистов по добыче и перепродаже модного товара «дерибасами», явно в память о сомнительных одесских нравах, именуются всякого рода изъяны, недостатки и подделки.
В полутемном рыночном этом павильоне зеркала для примерки, конечно же, не полагалось, так что отражение свое мой друг мог уловить разве что в моих глазах да в глазах дяди Леши, однако, может быть, впервые в жизни склонный к простительному кокетству, он и без свидетельства зеркала ощущал себя в новом пальто, как во второй коже.
— Я понял, — вздохнул он глубокомысленно, — почему мне не везет в жизни. У меня никогда не было такого пальто.
Дядя Леша воспринял это признание как шутку и довольно осклабился, обнажив тридцать шесть золотых зубов.
Я же нутром ощутил, что на этот раз мой остроумный друг не так уж и шутит.
Он сказал, что так и двинется по морозу в теплой обновке, потому-то дядя Леша с шиком, выдающим в нем действительно профессионала, сложил и упаковал в красивый подарочный сверток чуть ли не на просвет изношенное пальто поэта Н.
Мы потом никак не могли решить, что с ним делать. Как-то сразу потеряло оно в наших глазах не только практическую, но, так сказать, и литературно-историческую ценность. И все же радикального поступка я не ожидал от своего друга, памятуя о его трогательной привязанности ко всему прошлому и прошедшему. «Его надо выбросить», — постановил мой друг и, воровато оглянувшись по сторонам, с трудом засунул элегантный, как из магазина новобрачных, пакет в смрадную урну на углу переулка. Тотчас же мы оба почувствовали облегчение. Избавление от щедрого дара поэта Н. как бы подвело в сознании моего друга черту под целым периодом его небогатой свершениями жизни. Так мне показалось, по крайней мере. Особенно после того, как в привычной своей насмешливой манере он вовсе нешуточно заявил, что в новом пальто его наверняка ждут счастливые перемены. А значит, и меня вместе с ним.
По этому поводу совершенно необходимо было куда-нибудь заглянуть, тем более что после покупки пальто, что уже вовсе невероятно, еще остались кое-какие деньги. Мы самонадеянно решили поужинать в ресторане актерского клуба, мимо которого проходили. Между прочим, в этом решении тоже сказалось желание испытать судьбу — ведь в клуб нас скорее всего не должны были пустить. Какое отношение имели мы к актерскому волшебному миру, если не считать, конечно, чисто платонических усилий моего друга сделаться кинорежиссером?
Ну что ж, напрасные в официальных кабинетах, в предбанниках общественного питания они иногда приносили плоды. Я уже говорил, что основой режиссерской профессии мой друг полагал бытовое умение общаться и в процессе этого общения добиваться от собеседников, как от исполнителей на съемочной площадке, желанного действия. В сущности, это можно было бы назвать режиссурой жизни. В ней он достигал порой зримых успехов. Вот как в словесном поединке со швейцаром актерского клуба, плечистым отставником спецвойск, который в смысле понимания людей тоже, пожалуй, мог претендовать на должность режиссера-постановщика. В общем, партнеры попались достойные друг друга, однако мой товарищ проявил в дуэли больше искусства и потому вышел победителем. То есть добился того, что нас с ним пустили в ресторан. Это показалось ему предзнаменованием новых удач. Хотя следующий за нами «незаконный» посетитель добился того же самого с помощью всученного стражу заурядного рубля.
Мы уселись за стол в дальнем уютном углу, понятно, к неудовольствию официантки, которая, ясное дело, рассчитывала устроить там какую-либо солидную денежную компанию. В нашей же солидности она справедливо усомнилась. А потому долго всячески нами пренебрегала и демонстративно хотела нас обидеть. Откуда ей было знать, что в этот вечер мой друг был в ударе. Что он способен был срежиссировать ситуацию, совершенно противоположную той, какую ожидает и провоцирует в таких случаях наш поистине ненавязчивый сервис. Приблизившись к нам с миной раздраженной снисходительности, официантка заранее приготовилась к упрекам, претензиям, прочим жалким словам. Они, как известно, и скандалу и смиренному заискиванию служат одинаково. Однако ни того, ни другого не последовало. Мой друг посмотрел на раздраженную нашу хозяйку своим особым, ничуть не кокетливым, не льстивым, внимательным, грустным взглядом, каким бывалый мужчина фиксирует уже безразличные ему, уже его не волнующие чудеса жизни, и произнес спокойно, будто констатируя непреложный факт:
— У вас волосы цвета осенних кленов.
По-моему, официантка вздрогнула. От непривычного ей сочетания слов, разумеется, но и от чего-то другого тоже, может, от какого-нибудь пронзительного волнения, которое не мыслью является, не фактом и не образом, а мгновенным состоянием души.
Она нас искренне полюбила, в чем мой друг ничуть и не сомневался. С искренней женской заботой накрыла стол, приятного аппетита пожелала, посоветовала отдыхать и не торопиться и потом не раз еще к нам подходила осведомиться, вкусно ли нам, надеясь втайне услышать что-нибудь подобное первому комплименту. Хотя в том-то и дело, что не комплименту, а как бы объективному, почти научному замечанию.
От замечаний такого рода мой друг мудро воздерживался, но зато задавал массу вопросов, вполне корректных и на вмешательство в чужую судьбу не посягающих, однако неуловимо и приятно интригующих.
Разомлев слегка от тепла и уюта, он, как всегда, пустился в рассуждения о навыках и свойствах той профессии, которую считал своим призванием и уделом, хотя, по существу, на практике никогда ею не пользовался. Впрочем, что значит не занимался, лишь ею он и был занят всю свою сознательную жизнь, только не в павильоне, и не на съемочной площадке, а где придется — в коммуналке, где снимал угол, в общем вагоне, в редакции, мало-помалу превратившейся в клуб, за тем же ресторанным столиком.
Главное — изучать людей. На свете не существует занятия более увлекательного. И плодотворного. Умнеешь в геометрической прогрессии. Начинаешь понимать многое из того, что еще вчера было для тебя т е р р а и н к о г н и т а. Мой друг любил уснащать свою речь латинскими словами. Французскими и немецкими тоже, но латинские цитаты из Цезаря и Светония были его слабостью. Посмотри вокруг, призывал он. Это паноптикум не хуже, чем у Феллини, Феллини, между прочим, тем и силен, что, как никто, умеет наблюдать людей, обнаруживая неповторимость, сенсационность каждого из них.
— Вот этот человек служит в авиации, — взглядом мой друг указал на высокого мужчину в потертой кожаной куртке, который то и дело суетливо пересекал зал, о чем-то договариваясь с метрдотелем, кого-то встречая и усаживая.
Я возразил, что особой догадливости здесь не требуется, летная куртка выдает бывшего пилота.
— То-то и оно, что не пилота, — прозорливо ответил мой друг, — в пилоты таких развинченных астеников не берут. Готов заложиться, что служил этот человек в батальоне аэродромного обслуживания. Странно он ходит, обрати внимание, как Иоанн Креститель, правым плечом вперед.
Я уже привык к тому, что армейский опыт запросто перемежается в сознании моего друга с библейскими сюжетами.
Потом он деликатно, кивком головы привлек мое внимание к соседнему столику. Там в окружении трех девушек царил пожилой мужчина поношенно-обрюзгшего вида, одетый тем не менее с броскостью крепкого, жадного до жизни молодца. Роскошная куртка из нежнейшей замши, по которой так и хотелось поводить туда-сюда пальцем, сидела на нем нелепо, а еще редкие в те времена джинсы обтягивали подагрически кривоватые ноги.
— Вот тебе пример того, — философски осмыслял пародийную фигуру нашего соседа мой друг, — что все приходит к человеку слишком поздно: и замша, и джинсы, и деньги, и женщины… Французы справедливо говорят, что господь-бог посылает штаны тому, у кого уже нет задницы.
Постепенно мне стало казаться, что я и впрямь смотрю какой-то небывало зоркий к человеческим странностям и порокам фильм, из тех, что показывают на закрытых просмотрах для информации нравственно стойкой номенклатурной публики. Черт возьми, за каждым столиком разыгрывался свой сюжет, складывалась своя завлекательная игра, какую я по простоте душевной не в состоянии был уловить и распознать! Не знаю, насколько интересным получился бы тот самый фильм, который собирался снять мой друг, но в окружающем быте, в обыденности разговоров и житейских жестов он умел находить скрытый, тайный, неосознанный драматизм.