Тут уже сказывалась его жажда к жизни. Причем ради нее самой, ради каждого ее мига, а не по причине какой-либо собственной корысти. Ему все надо было знать. Кто эти люди, что ужинают вдвоем неподалеку от нас? Кто он и кто она? В каких они отношениях? Муж и жена? Любовники? Сослуживцы? Просто друзья? О каждой присутствующей в зале паре мой друг готов был домыслить целую историю, вдохновляясь собственными догадками и точно подмеченными мелочами, улавливать которые просто обязан человек, работающий в кино. Он и впрямь верил в те минуты, что в кино работает.
А вот эти двое? Как ты думаешь, кто из них больше любит и потому более зависим? Какую стадию переживает их роман? Обрати внимание, как она стреляет глазами по сторонам.
Мы так увлеклись предполагаемыми отношениями окружающих нас мужчин и женщин, что лишь в самый последний момент сообразили, что к нам за столик подсаживается вновь пришедшая пара. А между тем она приковала бы к себе наши взгляды, даже если б устроилась в противоположном конце зала. Из-за девушки, конечно. Легче всего сказать, что она неуловимо напоминала итальянскую актрису, — нечто беспомощно-литературное неизбежно проявится в таком сравнении, самое же обидное в том, что ничего точнее и определеннее придумать нельзя. Так уж устроено, что красивые девушки походят на тот или иной тип популярной в эти дни кинозвезды и не всегда по той причине, что тщательно культивируют это мимолетное сходство. Просто кино, сознательно или безотчетно, выбирает для себя именно нынешний, именно в эти дни сложившийся и принятый повсеместно тип красоты, иногда, впрочем, до него в качестве красоты даже не осознанный.
Все это я понимаю теперь, тогда же готов был поверить в чудесную материализацию киношных идей моего друга.
Он же тем не менее наружно ничем не выдал своей радости по поводу столь нежданного, интригующего соседства. А радость ощутил мгновенно, в этом я могу поклясться, и не мог ее не ощутить человек, столь чуткий и внимательный к красоте, каким был мой друг. Он был также человеком хорошо воспитанным, чем немало гордился, научившимся превосходно собою владеть, а потому ни движением, ни взглядом, ни случайным якобы приступом красноречия в нашем собственном разговоре не пытался обратить на себя внимания чужой дамы. Он был безупречен, то есть помня постоянно о ее присутствии, как будто бы вовсе его не замечал.
В конце концов лед этой светской корректности был все же растоплен. Но не по нашей инициативе. Случайный наш сосед по столу оказался человеком общительным и громогласным, к тому же наверняка привыкшим верховодить в большой компании, в шумном застолье, он-то и вовлек нас в общую беседу. По тому, как осторожно, не сразу, словно пробуя ногой воду, вступал мой обычно чрезвычайно контактный друг в это общение, я сделал вывод, что девушка его всерьез заинтересовала.
Он быстро сообразил, что она, очевидно, умнее своего кавалера, труда это не составляло — так самоуверенно и громко тот болтал, как расхоже и самодовольно острил, — догадаться догадался, но догадкой этой не спешил своекорыстно воспользоваться. А ведь тоже нетрудно было… Даже я, вовсе не искушенный тогда в этой нежной науке, понимал, что ничего не стоит выставить в глупом свете нашего невольного сотрапезника, настолько он был упоен собою, своею мужественной внешностью, элегантным своим пиджаком, своим пониманием тонкостей кухни, самими звуками своего барского, богатого интонациями голоса. Кажется, и девушка-то, похожая на итальянскую актрису, была ему более всего необходима для демонстрации своего победительного умения жить. А ведь женщине, должно быть, обидно служить вещественным доказательством. Особенно такой, молчаливой, загадочной, заставляющей думать о старых городах, о пустынных пляжах, о мостиках над каналами и о других, таких же памятных сердцу пейзажах итальянского неореализма.
…А может, ее кавалер был не так уж и глуп, просто он слишком самому себе нравился. Значительно больше, нежели все остальные, включая и эту девушку.
Вдруг он начал рассказывать о своей недавней встрече с министром иностранных дел Дании — я так и не понял, в каком, собственно, качестве он на ней присутствовал — журналиста ли, переводчика, мидовского чиновника? «Хагерруп, Хагерруп», — только и слышно было в течение пятнадцати минут. Очевидно было, что одно это имя необычайно подымало нашего собеседника в собственных глазах. Чуть снисходительно по отношению к нам, рисуясь перед своей дамой, он дал понять, впервые не без камешка в свой огород, что видная внешность, черт возьми, и умение одеваться все же помогают кое-чему в жизни.
Не знаю, вспомнил ли мой друг о своем заграничном пальто, так удачно обнаруженном среди ношеного-переношенного барахла в недрах скупки, во всяком случае, только в этот момент он решился поставить нашего удачливого соседа на место. Я понял это по его как бы занемевшему от волнения лицу. Он рассказал притчу. Из тех, что придумывал, развивая свое режиссерское воображение, но не записывал, по-моему, а просто держал в голове. Сейчас она впервые будет зафиксирована на бумаге.
— Прекрасным летним днем, — начал мой друг, — молодой лейтенант Наполеоне Буонапарте шел по улице родного Аяччо. Пусть скромен мой офицерский мундир, думал он, пройдут годы, и на нем появятся капитанские погоны, а со временем, если будет угодно судьбе, я приеду на родину в эполетах полковника.
В окне одного из белоснежных здешних домов Буонапарте заметил прелестную корсиканку. Приоткрыв жалюзи, она опиралась на фигурные перила балкона и лучисто улыбалась молодому лейтенанту. У цветочницы на углу на единственный свой луидор Буонапарте в романтическом порыве купил букет роз и, приблизившись к дому красавицы, изящным почтительным жестом вознамерился преподнести ей цветы. Увы! Лейтенант Буонапарте был невелик ростом и, как ни старался, как ни пыжился, дотянуться до рук девушки так и не сумел. Красавица серебристо рассмеялась. А побледневший лейтенант Наполеоне Буонапарте твердым строевым шагом подошел к цветочнице и скормил прекрасные розы ее ослу. Непривычный к столь нежной пище осел вскрикивал от блаженства, и внимательное ухо, да, да, внимательное ухо могло различить в крике осла возгласы «Вив ля эмперёр!».
Слова «Да здравствует император» мой друг не стал переводить — девушка должна была их понять, а уж друг министра иностранных дел Хагеррупа тем более.
Он, правда, не слишком внял смыслу этого апокрифа и совершил тем самым непростительную ошибку. Я сразу это усек, хотя девушка ничем, кроме улыбки, не выразила своего согласия с притчей. Правда, улыбка у нее была замечательная, что-то меняющая, преобразующая вокруг, ради нее стоило придумывать и сочинять притчи из жизни великих людей и злодеев.
Я хорошо помню, что в тот вечер пошел снег. Первый настоящий, надежный, от него в городе сделалось тихо и уютно. Было поздно, но нам не хотелось домой, в перенаселенные наши квартиры, в тесные наши комнаты с храпящими соседями за тонкой фанерной перегородкой.
Мы вновь пошли бродить по Москве без цели и направления, господи, ни о чем я так не жалею в прошедшей, пролетевшей моей юности, как о тех изумительных прогулках, якобы бесцельных, а на самом деле исполненных великого смысла, какого? Да самого главного на свете, того, что никак не выразишь словами, но помнишь кожей, волосами, сосудами, еще чем-то, опять же невыразимым, но ощутимым в себе постоянно, духом, что ли… Я все пытаюсь воротить, хоть на мгновенье, то чувство полноты жизни и всемирности, которое владело мною во время долгих наших блужданий, все хожу по тем же самым местам, по каким мы шатались с другом, все хожу и хожу, места те же, даже дома некоторые по-прежнему на месте, а чувства былого нет как нет, лишь мучит ощущение, что оно вот-вот возникнет. Вот-вот, но не возникает…
Мой друг, естественно, говорил о кино, по сути дела, он говорил о нем всегда, ему все на свете хотелось экранизировать, перенести на экран, воссоздать на экране — и великую литературу, и сегодняшний вечер.
Вспомнив о наших соседях по столу, я заметил, что обидно видеть красоту в недостойном окружении. Вероятно, глубокомысленное мое соображение прозвучало юношески наивно, поскольку мой друг с необидным снисхождением усмехнулся. И предупредил, что я должен привыкать к этому, еще много раз в жизни мне покажется, что красота достается вовсе не тем людям, которые действительно способны ее оценить. Распространенное заблуждение идеалистов. Упаси тебя Бог страдать по этому поводу, добавил он. Что, в конце концов, мы знаем о красоте, почему уверены, что она нуждается в каком-то особом понимании и поклонении, в осмыслении? Может, ничего подобного ей и не требуется вовсе? Может, ей нужнее обычная житейская польза, застрахованность от неприятностей и мелкой, а потому тем более оскорбительной нехватки?
— Впрочем, — после паузы согласился со мною мой друг, заметив на моем лице обычное разочарование посрамленного романтика, — в главном ты, конечно, прав. Потому хотя бы, что настоящий человек, общаясь с красивой женщиной, непременно желает оказаться достойным ее красоты. Даже если сама она об этом стремлении не подозревает. Или же не придает ему особого значения. Но самое обидное, — немного помолчав, продолжил мой друг, видимо, заново проиграв в воображении недавнюю ситуацию за столом, — самое обидное, что лишь одна категория мужчин неизменно пользуется вниманием женщин. Это подлецы.
Я засмеялся. Из уст моего друга, человека умного и начитанного, который по женской части и сам был не промах, полнейшей неожиданностью звучала такая школьная категоричность, страдающая к тому же по части вкуса. А уж чем-чем, а вкусом своим мой друг не без оснований гордился.
Я внимательно на него посмотрел, подозревая, что он шутит. Лицо его в слабом свете полночных зимних фонарей оставалось совершенно серьезным.
— Подлость, разумеется, в данном случае — понятие относительное, — он как бы чувствовал необходимость уточнения, — мужчина сам по себе может считаться человеком вполне порядочным. Но если женщины безоговорочно его любят, значит, по отношению к ним он все равно поступает подло.