Мы и наши возлюбленные — страница 77 из 88

ел, вот что хочется мне крикнуть в момент внезапного поворота, слома судьбы, при виде непомерных и тщетных усилий, в те мгновенья, когда сквозь живописную текучую обыденность нет-нет да и проглянет гибельная истина. Я все это уже видел! Но где?

Мой друг отдал свою жизнь делу, которое этой жертвы не захотело принять. Оно вознаградило и, мне кажется, все чаще вознаграждает людей, не старавшихся доказать ему свою неистовую верность. Так, может, она не так уж и необходима, эта самая верность до гроба? Она даже раздражает своим бескорыстием и энтузиазмом. Вот ведь и женщина уступает нам вовсе не за готовность дежурить под ее окном, точнее, тому из нас, кому такое дежурство и в голову не придет…

Сколько я смотрю этих картин, не выстоянных под окнами, не выхоженных пешком по промерзшим декабрьским улицам в вытертом на просвет пальто с чужого плеча… Все чаще я прихожу к мысли, что неснятый фильм моего друга для меня реальнее всех этих осуществленных и все равно несуществующих лент…

…Тем слякотным вечером санитары «скорой помощи» вынесли моего друга на улицу, накрыв его теплым пальто, так удачно приобретенным в скупке на Тишинском рынке.


1985

ЕВРОПЕЙСКАЯ ИСТОРИЯ

Андрей сразу почувствовал, что гостиница эта для него слишком хороша. Или, может быть, он для нее не слишком хорош, в своем немодном плаще, в расхожих ботинках, с чемоданчиком из кожзаменителя посреди холла, отделанного темным деревом и ярко начищенной бронзой, возле стойки, напоминающей кафедру какого-нибудь многовекового университета, а то и трибуну парламента, за которой бесшумно и корректно работали солидные, будто профессора, холеные мужчины в безукоризненных коричневых пиджаках и одинаковых клубных галстуках в строгую полоску.

Особый аромат, неотрывный от кожаных кресел, от витражей, от ковров, в которых утопала нога, тоже беспокоил Андрея, это был запах какой-то иной, скорее всего по редким заграничным фильмам да по глянцевым, словно музейные каталоги, иностранным журналам смутно известной ему жизни.

Чтобы окончательно не поддаться приступу давно вроде бы забытой дворовой робости, Андрей решил подкрепить себя откровенной шуткой, так прямо и признавшись своему коллеге и спутнику, что для такого отеля не ощущает в себе достаточной солидности.

Спутник осклабился, но не скрытой в его словах самоиронии, а буквальному их смыслу, Андрей и впрямь представился ему робким, если не жалким, провинциалом, которому за границей придется оказывать покровительство, остерегая от всевозможных неловкостей, ляпсусов и прочих необдуманных поступков. Самому Ростиславу они не грозили, за рубеж он выезжал часто и после недавнего посещения Лондона и Нью-Йорка — в течение одного лишь прошлого года — к этой славной столице небольшого государства относился с очевидной снисходительностью. И уже несколько раз между делом давал понять Андрею, что в эту поездку, именно на этот ученый конгресс не очень-то и стремился, почти против воли поддавшись уговорам хозяев. Что же касается Андрея, то для него эта поездка на симпозиум была неслыханной удачей, подарком судьбы, которому он не переставал радоваться, хотя догадывался, что в глазах Ростислава чрезвычайно этим самым роняет себя. Знакомы они были давно, со студенческой поры, с шумного, пестрого, наполненного суетой, флиртом, слухами и надеждами сквера перед старым университетом, Андрея в те поры признавали негласно надеждой факультета; Ростислав же несомненно слыл на своем заметной фигурой, да и как могло быть иначе — юноша из старой профессорской семьи, вроде бы дворянской, о чем мало-помалу престижно сделалось намекать, и в то же время многими нынешними наградами и премиями отмеченной, отличник, член бюро, кандидат в сборную университета по водному поло. Откровенно говоря, всему этому набору достоинств Андрей в те годы не придавал особого значения, в их кругу не происхождение ценилось и не студенческая лояльность по отношению к многочисленным университетским инстанциям — она-то уж скорее настораживала, — а нечто другое, неопределенное, но явное; свобода мысли, дерзость планов, непочтительность по отношению ко многому, о чем не говорилось на семинарах и лекциях. Наивно, конечно, но именно эту черту Андрей и все его приятели безотчетно воспринимали как гарантию своего будущего славного осуществления. Они о нем особо не заботились. Они в нем не сомневались. Сомнения появились позже, лет этак через десять-пятнадцать, когда из некогда бойких их речей повыветрилась эта пресловутая непочтительность, а свободу мысли пришлось камуфлировать с таким усердием, что ощутить ее можно было разве что в некотором остаточном изяществе тона, вовсе не обязательном для так называемых «научных» работ. Именно в те времена Андрей и начал вновь встречать Ростислава, судьбы их перекрестились на одном и том же поприще. Никаких особых достижений вроде бы не числилось за Ростиславом, почтительно-завистливых слухов о каких-либо его изысканиях или находках ни разу не промелькнуло, и тем не менее, в отличие от Андрея, он всегда был на виду, давно защитился, преподавал, консультировал, выступал по телевидению, то и дело ездил в составе представительных делегаций на конференции, конгрессы и симпозиумы.

Андрей этому не завидовал, он этому удивлялся. То есть завидовал, разумеется, тоже, попробуй удержись от прилива не самых высоких чувств, когда, столкнувшись с тобой на перекрестке, старый знакомец запросто сообщает тебе, что позавчера вернулся из Индии, а через две недели полетит на остров Мальту, однако зависть эта и впрямь была скорее теоретического свойства, похожая на растерянность ученого перед непостижимым феноменом. Ростислав при всей своей благородно солидной внешности оставался для Андрея человеком вполне заурядным, нахватанным, но бесталанным. Прекрасная внешность, по мнению Андрея, эту самую бесталанность не только что не скрывала, но даже подчеркивала. Но, видно, в неких высших сферах придерживались на этот счет совершенно иного мнения или же, что, пожалуй, точнее, просто не воспринимали заурядность в качестве недостатка. Кто знает, может, ее даже достоинством принято было считать? Эти вопросы Андрей все чаще задавал себе в последнее время уже безотносительно к Ростиславу, а скорее применительно к своей собственной участи.

Из подающего надежды университетского выпускника, из молодого таланта, о которых с благодушием принято упоминать на собраниях, так, мол, и так, растет смена, есть кому вручить заветную эстафету, он превратился мало-помалу в рядового сотрудника, не без способностей вроде бы, кто же спорит, однако внимания к себе не привлекающего. В того, кого не берут в расчет. И самое обидное — он об этом догадывался, — в том, что и не собираются брать. От дела, спасибо, не отстраняют, даже ценят, пожалуй, про себя как безотказного работника, но вот зарплату, к примеру, не повышали в течение последних пятнадцати лет, хотя случаи представлялись. И вакансии возникали время от времени завидные, но при обсуждении кандидатур, Андрей был в этом уверен, имя его даже не прозвучало ни разу. Он по привычке все еще считал себя молодым человеком, сознательно избегал солидности в поступках, находя в том утешение своему задетому честолюбию, но в один прекрасный день, будто с похмелья после праздника, понял, что светит ему неотвратимо лишь одна реальная перспектива — сделаться старым мальчиком. И ужаснулся этому трезвому пониманию.

Потому-то личное приглашение на зарубежный симпозиум не просто польстило Андрею, — черт возьми, кому-то твои усилия все же внятны, — оно его встряхнуло, надежду в нем разбудило, как в юности, на возможность каких-то скорых перемен, реальных событий, самостоятельных действий, на выход из тех стоячих вод, в тине которых он увяз.

Набережная Дуная, посреди которой располагалась эта международной фирмой выстроенная гостиница, была залита апрельским, уже жарким, почти южным солнцем, но в холле сохранялся обдуманный элегантный полумрак. Вернее, торжественный, ненавязчивый сумрак. Только стойка ресепции, за которой мужчины с безукоризненными манерами принимали паспорта, вели документацию, властно-легкими пальцами касались чувствительных клавишей компьютеров, была озарена ровным благородным светом ламп в английском вкусе прошлого века. Такие же лампы, только поменьше, освещали низкие полированные столы здешнего бара, окна же были задрапированы тяжелыми, словно оперный занавес, бархатными шторами.

Учтивый портье, склонив голову с довоенным лакированным пробором, обратился к Андрею то ли с просьбой, то ли с вопросом; Андрей, покраснев, ужаснулся тому, что не уловил смысла его речи, хотя в свое время прилично рубил по-английски, а уж понимать-то вообще понимал все. Переспрашивать было неудобно, а предупредительный портье, уловив заминку, повторил свою просьбу по-немецки. Растерянная улыбка виновато растянула Андрею губы, на этом языке он вообще не разбирал ни слова.

Ростислав выдержал паузу, предоставляя Андрею шанс самому выйти из положения, потом бесцеремонно засунул руку во внутренний карман пиджака, благодушно похохатывая, извлек оттуда паспорт и с длинной английской фразой, усиленной каким-то немецким присловьем, протянул его служащему за стойкой. Тот принял паспорт, словно визитку значительного лица, ВИП называются они по-английски, «вери импортант персн», — с улыбкой понимания и почтительности. Потом положил перед Ростиславом и Андреем ключи от номеров, красивые и тяжелые даже на взгляд, будто от потайных дверей в рыцарских замках. Два молодца в швейцарско-генеральских мундирах подхватили вещи, элегантный кофр Ростислава из настоящей румяной кожи и Андреев складной чемоданчик гэдээровского производства, и устремились к лифту, всем своим видом радушно приглашая новых постояльцев следовать за ними. В лифте звучала тихая и мелодичная музыка, и в благородно подтемненных зеркалах пассажиры воспринимались, словно персонажи старинных картин, значительнее и живописнее, чем в жизни.

Ростислав со своим провожатым, которого, видимо, следовало считать боем, или грумом, хотя тянул он на все тридцать, сошли на четвертом этаже. Андрей со своим услужающим — на пятом. Не желая вновь, как в общении с портье, попасть впросак, Андрей заранее нащупал в кармане мятую здешнюю купюру, плохо представляя себе, сойдет ли она за приличные чаевые… Видимо, сошла, потому что на прощанье усатый бой снял свою адмиральскую фуражку и поклонился.