Мы и наши возлюбленные — страница 79 из 88

Итак, Андрея заметили, в холле гостиницы то и дело улыбались ему, даже тот пахнущий отличным табаком голландец или швед, которого он так удачно и безжалостно срезал, при встрече с ним прямо-таки расплывался от благодушия и хлопал Андрея по плечу. А тут еще раз Андрею подвернулся случай обратить на себя внимание. Дурацкий, в сущности, но от этого тем более впечатляющий.

В один из дней весь семинар, всю эту ученую шарагу розовощеких, курящих трубки «пиквиков», молодых долговязых профессоров в твидовых пиджаках с кожаными нашлепками на локтях, энергичных дам непонятного возраста — иной раз вроде бы вполне почтенного, а другой — почти аспирантского, хоть шуры-муры заводи, — итак, всю эту просвещенную, в научном мире титулованную компанию, в отличие от Андрея явно привычную кайфовать и оттачивать умы за чужой, благотворительный счет, повезли в далекую по здешним масштабам провинцию, километров за сто пятьдесят от столицы, в небольшой винодельческий городок. В нем было все, чему необходимо быть в настоящем европейском городе, — древний собор, почти столь же древняя ратуша, площадь с необычайно реалистической, чересчур подробной статуей какого-то короля-витязя, сразившего турецкого янычара; центром же всей здешней цивилизации служили винные подвалы, быть может, еще более старые, чем ратуша и собор. После посещения подвалов, после дегустаций, сопровождавшихся торжественными и потешными обрядами посвящений и приобщений, поехали обедать в загородный ресторан, оборудованный под сельскую корчму, с домоткаными скатертями, половиками, глиняной посудой и непременным цыганским оркестриком в разноцветных кунтушах с брандебурами. Под этот оркестр, под изумительную, залихватскую, рыдающую скрипку цыгана-премьера хозяева развеселились и растрогались больше гостей, раскраснелись, глазами засверкали и засияли, забыв о протокольной корректности, затянули страстные свои песни, и гусарские свои танцы пробовали плясать. Ученая международная компания, единым стандартом быта и развлечений давно уже отлученная от каких бы то ни было народных корней, взирала на хозяйское веселье как на экзотический обряд — со смешанным чувством любопытства и удивления; Ростислав, привыкший к чинно-холодноватому легкомыслию приемов, здешним удальством тоже был немало удивлен, если не шокирован, улыбался снисходительно и чуть страдальчески, хотя из предусмотрительной вежливости слегка отстукивал такт пальцами.

А вот Андрей со сладкой истомой ощущал, что цыганская скрипка разбередила ему душу. Давние, казалось уж, изжитые, забытые, да вот незабываемые, видно, чувства, слезы подкатили к горлу, приступ уж совсем редкой, небывалой почти лихости поднял Андрея с места и перенес в тот конец зала, где, сам себя распаляя, уносился на своих смычках в погибельные выси цыганский оркестр. Бог знает, на каком языке объяснился Андрей с «премьером», скорее всего на хмельной смеси всех отдаленно, хоть несколькими словами внятных ему языков, во всяком случае, «премьер» все понял, сверкнул глазами, картинно тряхнул седеющей гривой и медленно, с растяжкой, самых заветных сердечных струн намеренно касаясь, завел «Две гитары за стеной…». Андрей же, ничуть не ради публики, а ради своей минувшей молодости, в минование которой никак не хотелось верить, ради души своей, как в далекие дворовые времена рвавшейся взлететь и закружиться, прошелся по ресторанному паркету классической московской «цыганочкой». «Сбацал», как говорится. Наверное, не слишком умело, но от души, с прихлопом, с памятными двумя-тремя коленцами и даже с претензией на особый приблатненный переулочный шик. Доплясался, переоценив свои силы, чуть ли не до инфаркта, до бешеного сердцебиения, до колотья в боку, но зато и аплодисменты сорвал, какие доставались в здешних краях разве что солистам Большого театра или Моисеевского ансамбля. Пораженные европейцы — у них, судя по всему, в голове не укладывалось, что ученый, их вполне серьезный коллега способен на такие номера — лезли к Андрею чокаться, произносили комплименты на всех великих и малых языках континента, главный же устроитель конгресса, академик, президент, почетный доктор Сорбонны и Упсалы, усатый краснолицый дядька, похожий на постаревшего витязя с памятника, обнял Андрея, выпил с ним на брудершафт и троекратно, вполне по-русски облобызался. И по-русски же, с чудесным мягким акцентом признался Андрею, что с большим удовольствием слушал его спонтанное выступление на семинаре, оно стоило многих заранее подготовленных рефератов. Ростислав, сидевший неподалеку, дружески улыбался, радуясь за товарища и одновременно как бы его поощряя, подобно профессору, который впервые присутствует при успехе не самого способного своего ученика.

На следующее утро еще не вполне пришедший в себя после нежданного вчерашнего триумфа Андрей постучался к Ростиславу в номер, это был их последний день в придунайской столице, накануне они сговорились пробежаться по магазинам. Весеннее солнце пробивалось между неплотно сведенных штор, Андрей ощущал себя школьником, которого так и подмывает после звонка без пальто сигануть на улицу, в сырой еще, залитый солнцем, тревожно и счастливо пахнущий двор. Ростислав подобного чувства, похоже, не испытывал, он медленно и обстоятельно одевался, натянул шерстяное трикотажное белье, аккуратно заправил кальсоны в высокие носки, потом облачился в превосходные фланелевые брюки, распаковал ни разу не надеванную рубашку с пуговками на воротничке. При этом он рассказывал Андрею, похохатывая удивленно, но с очевидным удовлетворением, что рано утром к нему постучался бой, грум, бог знает, как они здесь называются, — в общем, усатый молодец в мундире — и протянул ему на подносе элегантнейший конверт, в котором оказалось приглашение на обед в Академию наук, вон оно на столе, можешь посмотреть.

Андрей, уже привыкший к бесчисленным здешним проспектам, буклетам и прочим шедеврам типографского искусства, все же не без почтения взял в руки чуть матовый лист породистой бумаги, по-английски, по-немецки и по-русски извещалось о том, что академический обед состоится на правом берегу Дуная, в гостинице «Хилтон». Председателем приема, от чьего имени рассылался билет, провозглашался, иначе и не скажешь, тот самый академик, президент и почтенный доктор, который накануне лобызался с Андреем и восхищался оригинальностью его мышления.

— Тебе не приносили? — притворно осведомился Ростислав, повязывая за океаном приобретенный галстук, темно-синий, в едва заметную крапинку.

— Да нет вроде, — признался Андрей, чувствуя себя виноватым. — Может, еще принесут.

— Не принесут. — Ростислав, вглядываясь придирчиво в свое отражение, стряхивал щелчками невидимые пушинки. — Тут на этот счет железно, европейский класс. — Придунайская столица впервые удостоилась из уст скептического Ростислава такой однозначной похвалы. — Если приглашают, то принести не забывают.

А без приглашения являться не принято, — добавил он после кратчайшей паузы, словно упреждая вероятную бестактность.

Бестактности произойти не могло, Андрей прекрасно знал, что в Европе без приглашения не ходят даже к близким друзьям, здесь невнятен российский обычай заваливаться в гости веселой и хмельной бражкой полузнакомых людей, подымать хозяев с постели, вынуждать их стучаться к соседям, нет ли у тех в заначке лишней бутылки…

Откровенно говоря, за эти четыре дня приемы Андрею успели надоесть, оказаться одному на весенних сияющих здешних улицах было большим везением, и все же детская обида не давала ему покоя, черт возьми, почему его не пригласили, отчего, если уж из советских участников надо было выбрать лишь одного, предпочтение отдали Ростиславу? Вчерашние аплодисменты вспомнились Андрею, комплименты и поцелуи, искреннее удивление по тому поводу, что такой выдающийся специалист вдруг оказался компанейским парнем, плясуном и душою общества, как говорится, за те же деньги, без отрыва от производства; но вот речь зашла о встрече в узком кругу, и оказалось, что у Ростислава, ничем на конгрессе не блеснувшего, в этом смысле какие-то неведомые, но очевидные преимущества и заслуги…

Так размышлял Андрей, предаваясь своему излюбленному занятию — шатанию по проспектам, бульварам и набережным, разглядыванию витрин, забеганию в магазины и частные модные лавочки, сидению в уличных кафе на субтильных кукольных стульях, под цветными зонтиками. Обида на судьбу, на то, что недооценили и не пригласили, выветрилась сама собой, зато мысль о том, что завтра утром придется уезжать из этого города, отдавалась в груди прямо-таки юношеской тоской. Будто с любимой предстояло расставаться либо с морем, возле которого душа была равна себе самой. Вопреки пословице хотелось воспользоваться каждым мгновением, прожить его со всею возможной полнотой, насмотреться на праздничную эту суету, на домашнее величие зданий, подъездов, порталов, башен и колоколен, надышаться здешним воздухом, в котором смешались волнующие запахи цветов, жареных каштанов, пряностей, высокосортного бензина, речной сырости, апрельского тепла.

«Воздух Европы» — сами собой возникли в сознании эти немного высокопарные слова; нельзя было не согласиться с их совершенной точностью. Вокруг и была Европа, самая что ни на есть европейская, центральная, равно удаленная и от Атлантики и от заволжских степей, медленным течением самой большой европейской реки омытая и вспоенная, влажными балтийскими и теплыми средиземноморскими ветрами овеянная, обжитая, домашняя, уютная. Мешались стили, эпохи, веяния, однако все, что поставлено, было поставлено на века, не упразднялось, не сносилось, не перечеркивалось, не объявлялось ложным, порочным, чуждым, не заслуживающим сбережения. Андрей вспомнил о том, что впервые возмечтал ступить на европейские камни в классе этак втором-третьем, осознанно возмечтал, бог знает чем вдохновившись, какою-такой взрослой книгой, каким-таким фильмом, смотреть который детям до шестнадцати было запрещено? Странно все-таки, сверстники его во дворе и в школе и даже ребята постарше, возле которых он терся, невзирая на тычки и насмешки, мечтали о настоящем футбольном мяче, о ружье типа тех, какие продавались в охотничьем магазине на Неглинке, о чем еще? — о марках, о настоящей кепке букле из Столешникова, а он грезил пройтись по парижским улицам: чем была внушена эта европейская ностальгия, зов каких предков отозвался в крови рахитичного послевоенного пацана в курточке, перелицованной из материнской жакетки?