Мы и наши возлюбленные — страница 8 из 88

В другой раз мы сговорились пойти вместе в университетский клуб на устный журнал, запаздывая, я бегом примчался на Моховую — ни Наташи, ни Миши в зале не оказалось. Пришлось спуститься в вестибюль, выскочить пару раз на улицу — их не было. Я бросился в автомат с еще неясным чувством обиды, всей душою возжаждав справедливости, надеясь на простое недоразумение, — Наташи не было дома, у Миши никто не поднял трубку. Впервые я ощутил пронзительный и затяжной укол в сердце, заставивший меня вздрогнуть на краю лихорадочной, отчаянной тоски.

Но я себя уговорил — в те годы меня выручала моя невинность. Я убедил себя в том, что виноват во всем сам — нельзя опаздывать и ставить тем самым друзей в дурацкое положение.

Я плохо помню, встречались ли мы после того несостоявшегося похода в университетский клуб, вероятно, встречались, просто последующее событие своею незабываемой яркостью, ощущением каждой детали вытеснило из моей памяти эти, надо думать, не слишком значительные встречи.

В тот день я не собирался специально заходить к Мише, я даже не знал, в городе ли он в этот субботний вечер по-летнему теплого мая, в середине недели возникали прожекты поехать в Жаворонки, на дачу. Просто я оказался неподалеку от Мишиного дома и заметил свет в его окне. Конечно, полагалось бы сначала позвонить, но в наших отношениях еще царил хаос дворовой беспардонности, я решил зайти просто так. В парадном меня охватили сомнения, я готов был даже вернуться с полдороги, но все-таки поднялся на четвертый этаж и как-то помимо воли нажал кнопку Мишиного звонка — в этой квартире приватный звонок полагался каждому семейству. Дверь долго не открывали, потоптавшись, я собрался было уходить, надавил на кнопку еще раз, больше для очистки совести, — в этот момент за дверью послышались решительные Мишины шаги. Он распахнул дверь и, увидев меня, растерялся. Мне даже показалось, что первым его инстинктивным желанием было немедленно захлопнуть дверь, он его, разумеется, мгновенно подавил.

— Проходи, — сказал Миша и, против обыкновения, первым пошел в комнаты, быть может, для того, чтобы скрыть от меня непривычное для себя смущение. Я медленно двинулся следом, — впервые я входил в эту квартиру без всякого удовольствия, без предвкушения уюта и приятного общества, но с ощущением роковой неловкости.

Столовая оказалась пуста. Мишиных «предков» не было дома. Вероятно, они отправились на дачу. В полумраке светила бронзовая старинная лампа на рояле, опять-таки я никогда бы не мог подумать, что ее благородный, умиротворяющий свет может оказаться таким тревожным. Мы оба молчали, я — от сознания какой-то еще не ясной мне, но уже очевидной бестактности, а Миша — от того, вероятно, что еще не знал, как со мною следует поступить. В конце концов он решил, что я заслуживаю откровенности. «Я не ждал тебя сегодня», — признался он почти официальным, каренинским тоном и отдернул портьеру, закрывающую вход в его собственное обиталище. Там на низкой и широкой тахте, застланной старым текинским ковром, сидела Наташа.

В одну секунду я отвел глаза от ее лица, боясь обнаружить на нем, как и на Мишином, гримасу смущения и досады. И тут же понял, что напрасно, — Наташа совершенно владела собою, мой внезапный приход, появление комического простака в разгар интимной сцены, не поверг ее в панику. И даже не слишком расстроил, в ее взгляде читалась прежняя благожелательная воспитанность, и было больно сознавать, что ко мне она имеет лишь самое косвенное отношение.

Конечно, следовало бы сразу уйти. Постоять мгновение на пороге, запечатлеть в памяти картину, оценить эффект своего прихода — не могло же его не быть, — а потом повернуться и уйти, не говоря ни слова. Или же бросив какую-нибудь малозначащую, но саркастически точно произнесенную фразу. На такой театральный эффект у меня просто-напросто не хватило сил. Тогда оставалось сделать вид, что ничего не произошло, скроить хорошую мину при плохой игре, шутить, сглаживать взаимную неловкость, вести себя вольно и непринужденно. Этого я и в лучших обстоятельствах не очень умел.

Мне сделалось вдруг невероятно, унизительно стыдно за свой приход, за сиротское свое топтание в дверях, за то, что почти полгода я позволял себя дурачить и был дураком, полагая в самодовольном ослеплении, в счастливой своей простоте, которая хуже воровства, что мое общество являет собою для друзей заветную ценность, что они с готовностью жертвуют собственным душевным комфортом ради моего трепетного упоения жизнью.

На низком столике возле тахты стояли бутылка шампанского, две фарфоровые чашечки и медная джезва на длинной ручке, вся в потеках кофейной гущи. Готовить кофе считалось в те годы особым шиком, признаком особого стиля жизни, приближающего нас к героям любимых романов и фильмов.

— Есть хорошее американское изобретение, — вновь деловым, безличным тоном произнес Миша, — называется телефон. А пользоваться им никак не научимся.

Наташа улыбнулась. Они меня не жалели, не щадили моего самолюбия, вероятно, им неосознанно хотелось рассчитаться со мной за встречи тягостного для них нашего союза, за вынужденное свое доброжелательное, благовоспитанное лицемерие.

Вот тут уж, несомненно, надо было уносить ноги, а я опять упустил возможность, я пробормотал какую-то псевдоироническую фразу по поводу всем известного моего дворового воспитания, как говорится, гувернантка с пожарником гуляла. Жалкая эта ирония только раздразнила Мишу. Он не мог мне простить — не самовольного пришествия, нет, не того, что я обнаружил их отношения, — в конце концов, к тому и шло, — своей первоначальной растерянности, вот чего, своего ученического испуга, как же, заштопорили, — потери лица. И потому, уже окончательно овладев собою, намекнул мне совершенно недвусмысленно, что появление мое при всей его вопиющей бестактности помешать ничему не помешало. Ибо, как обманутый муж, я, естественно, опоздал к моменту преступления и теперь мои претензии не примет во внимание ни один суд присяжных. Достойный внук присяжного поверенного, Миша увлекался в то время терминами классической юриспруденции.

Теперь-то я понимаю, что это была обыкновенная наглая ложь, обыкновенное «понтярство», как мы тогда говорили, теперь-то я чую его за версту, и Мишино чуть заметное подрагивание ноздрей, сопровождаемое туманной улыбкой, при упоминании какого-либо женского знакомого имени ничуть не повергает меня в отчаяние. Теперь я прекрасно понимаю, что в тот вечер моего идиотского визита между Наташей и Мишей ровным счетом ничего не  б ы л о. Впрочем, хоть и было, какое это имеет теперь значенье? Но тогда — тогда я почувствовал, что задыхаюсь. Я смотрел на Наташу, надеясь обнаружить в ее глазах опровержение убийственным Мишиным намекам, — близость между мужчиной и женщиной, по моим тогдашним понятиям, была событием грандиозным и катастрофическим, — впервые ее нежная трепетность выглядела пренебрежительно и высокомерно. Уже в те минуты я сознавал почти хладнокровно, что достоин насмешки за презренную свою растяпистость, за простодушие и недогадливость, и все же уязвленное чувство справедливости подкатывало к горлу — неужели ж за это полагается такая жестокая, такая беспощадная кара?

Миша как ни в чем не бывало сидел, вернее, полулежал в глубоком допотопном кресле, вытянув длинные ноги в безразмерных синтетических носках, поигрывая домашней туфлей, повисшей на пальцах правой ноги. Во всей его расслабленной, сибаритской позе мне чудились законная истома и безбоязненная пресыщенность благами жизни. Я подошел зачем-то к столу и мнимо-небрежным жестом взял бутылку шампанского.

— Там уже ничего нет, — лениво предупредил меня Миша.

Я и сам это заметил и все же сделал попытку нацедить себе хотя бы четверть стакана. Залпом выпил я это уже безвкусное, выдохшееся вино, судорога отвращения перехватила мне горло, будто проглотил я невесть какую гадость, микстуру или рыбий жир, — независимого и горького мужского поступка вновь не получилось.

Друзья мои молчали, и подчеркнуто, и терпеливо, всем своим рассеянным видом давая понять, что прерванный моим появлением разговор в моем присутствии никак не может быть продолжен или возобновлен. Никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени ненужным, возмутительно посторонним, отвратительно, навязчиво чужим.

— Я, собственно, по делу, мне конспекты нужны… по эстетике, — ухватился я наконец за соломинку позорного и бездарного спасения, сам ни на секунду в него не веря.

Миша, однако, великодушно предоставил мне возможность без чрезмерных унижений выйти из положения.

— Я так и знал, что тебе что-то позарез нужно, — вполне дружески заметил он и в одно мгновение, с излишним, пожалуй, проворством, извлек из пачки общих тетрадей, стопкой лежавших на столе, якобы мне необходимую, с записями злободневных лекций о чуждости абстрактного искусства.

Я перелистал ее для полного правдоподобия дрожащими влажными пальцами, — я делал вид, что внимательно изучаю конспекты, сделанные Мишиным мелким, но четким и разборчивым почерком, а сам, потея от стыда, исподлобья время от времени по-собачьи взирал на Наташу, будто бы умоляя ее еще один раз, теперь уже последний, подарить мне взгляд, полный доверия и отчаяния.


Кончается танго. Последние его аккорды, традиционно бравурные и элегические одновременно, выводят меня из состояния оцепенения. Мои гости возвращаются к столу, пока я уносился мыслями в былое, прошло от силы три минуты, и Миша по-прежнему пребывает в настроении нашего прерванного танцем разговора.

— Ты знаешь, — лицо его после танго отмечено выражением задушевности и неги, — Наталья считает тебя везучим человеком. И очень перспективным в смысле карьеры. Когда тебя в позапрошлом году в Югославию посылали, я, конечно, позаздрил немного, не скрою, старик, но по-дружески, а она мне просто плешь проела. Смотри, говорит, как рвутся наверх прачкины дети.

Вот это уже новость. В былое время мое социальное происхождение Наташу нимало не волновало. Да и сама она ничуть не гордилась тем, что ее папаша доктор наук, сначала процветавший, потом опальный, потом вновь поправивший свои дела.