В тот самый час, когда Ростислав, надо полагать, входил в зал «Хилтона», предназначенный для официальных обедов в не слишком широком кругу, Андрей переступил порог ресторанчика, который содержала та самая знаменитая пивная фирма, чью продукцию он обнаружил в своем холодильнике. Он сел в углу, рядом с дверью, ведущей в кухонные недра заведения, и некоторое время с удовольствием наблюдал за официантами, похожими на персонажей комедий времен немого кино. Усатые, толстые, со свирепыми от спешки и натуги лицами, они не останавливались ни на минуту, на распяленной пятерне таскали огромные подносы со снедью, ногой отталкивая дверь, выносили из мойки высоченную скользкую гору пустых тарелок, выписывали счета решительными небрежными росчерками, будто давали автографы, и деньги собирали в большие кожаные бумажники гармошкой, — видимо, такие в старой России назывались «лопатниками». Один из официантов, шевелюрой и загнанным прерывистым дыханием напоминающий Бальзака, поставил перед Андреем бутылку, откупорил ее движением фокусника и опрокинул в высокий тонкий стакан.
Теперь Андрей далее радовался тому, что не получил приглашения на прием; в этой пивной с ее понятной, по-крестьянски поперченной едой на этом потертом бархатном диванчике ему было уютнее, чем в своей пятизвездочной гостинице. И вообще хорошо было. Он доедал кусок мяса, допивал пиво и уже знал, что кофе будет пить в кофейне через дорогу. Господи, вот и все, оказывается, что ему требовалось от жизни. Другие люди в его возрасте меняют машины, вступают в дачные кооперативы, строят дома, избы покупают в заброшенных деревнях на предмет их преобразования в благоустроенные коттеджи, а ему единственная радость — хоть изредка, хоть бы раз в году от души пошататься по улицам старой Европы, вконец истереть каблуки на аккуратных ее торцах и вот так вот посидеть за столиком, на который рядом с пивным стаканом можно положить газету, книгу и даже перо с бумагой. Другое дело, что лучше бы ему вдохновляться грезами о собственном загородном доме, об избе, о коттедже, о шале́, о черте в ступе, поскольку единственная его заветная мечта никак не давалась ему в руки.
Только один раз показалось, что мечта сбывается. Это было давно, семнадцать лет тому назад, в последнее время Андрей уже и но вспоминал об этом, не находя вокруг себя никаких подтверждений тому, что все это взаправду случилось с ним, в его собственной жизни. А может, и не с ним, может, прочел он об этом в какой-нибудь увлекательной книге, из тех, которые читаешь всю жизнь, постепенно путая повороты ее сюжета с фактами собственной биографии. Если бы не этот внезапный подарок судьбы, не эти шатания без руля и без ветрил по придунайской веселой столице, воспоминания о той давней поездке не очнулись бы в нем с почти невероятной уже явственностью. И не случайно, конечно, стало ему казаться, что бывал он уже на берегах Дуная, это семнадцать лет назад воспринятая европейская порода тотчас обнаружила себя в здешних кварталах. Да и здешние люди напоминали ему итальянцев не столько общей чернявостью и живостью, сколько вкусом к уличной жизни, к хорошей кухне, страстностью южан, спрятанной за приветливой цивилизованностью и хорошими манерами.
Да, та давняя его командировка была на юг, в Италию, в Рим и в Венецию. На конгресс Европейского общества науки отправлялась вполне представительная делегация, и Андрею вдруг предложили поехать вместе с нею в роли секретаря и переводчика профессора Кампова. Тогда ему в этом изумительном, хотя и ответственном предложении почудилась многообещающая улыбка судьбы; теперь же, отвергая мистические предпосылки, он трезво сознавал, что его просто-напросто решили п о п р о б о в а т ь. Но почему именно его, вот в чем вопрос. Разве трудно было найти для такой поездки профессиональных знатоков французского — рабочим языком конгресса по традиции, из вызова американизму, был именно французский — недавних выпускников иняза или МГИМО, ловких, пружинистых юношей, знатоков протокола и международных обычаев? Но то-то и оно, что требовался не профессиональный переводчик, не корректный и хладнокровный специалист со стороны, а именно человек из этой среды, пусть и молодой, но все же ученый, который и помимо толмаческих переложений сумеет при случае вякнуть что-нибудь от себя, о своих собственных занятиях и прожектах на будущее.
С профессором Камповым Андрей сошелся быстро, едва ли не в тот же день, когда приехал к нему в институт представиться — профессор и под старость при всех своих премиях и регалиях оставался вузовцем двадцатых годов, шумным, непочтительным к авторитетам, несдержанным на язык, ненавидящим галстуки; на его счастье, именно тогда в моду входили водолазки. Обеспокоенный непривычной миссией, Андрей немного успокоился; с таким веселым дядькой, который на второй же минуте стал обращаться к нему «старина», проблем можно было не бояться. В Шереметьеве перед отлетом Кампов представил Андрея остальным членам делегации; казахскому академику Турсуеву, похожему на японского премьер-министра из хорошего самурайского рода, философу Яфетчуку, высокому, рыхлому, некогда, видимо, тощему хлопцу, раздавшемуся со временем на академических харчах, и товарищу Чугунову из общества дружбы и культурных связей, кажется, бывшему дипломату, превосходно одетому и постриженному, с барственными манерами и постоянно чуть раздраженным лицом большого начальника. Никто вокруг в непосредственном подчинении у Чугунова не находился, раздраженность приходилось преодолевать самому, и потому, вероятно, на холеном его лице время от времени возникала гримаса вроде бы ничем не оправданного нетерпения.
Все это Андрей понял не сразу; вначале же, опьяненный комфортом итальянского самолета, древнеримской легионерской красотой стюарда, которого спервоначала он принял за командира корабля, вермутом «Кампари», запахом духов и хороших сигарет, волнами проносившимся по салону, он и впрямь почувствовал себя равноправным членом маститой делегации, этаким привычным к «дугласам» и «боингам» международным вояжером. По натуре Андрей вовсе не был нахалом, вещать, «держать площадку» было не в его обыкновении, но при всем при этом, при нормальной почтительности, с которой он держался по отношению к старшим, общаться он умел только на равных. За время полета, рассиропившись от сервиса, он, как ему показалось, уловил на мгновенье тот дух сообщничества и братства, который возникает неизбежно в каждом мужском, волею случая сложившемся коллективе, даже в банной компании, например. В общем, чувствовал себя своим человеком, не стесняясь, участвовал в разговоре, голос подавал, вставлял реплики, а иной раз даже позволял себе на мгновенье завладеть всеобщим вниманием.
Отрезвление наступило на итальянской земле, в аэропорту Фьюмичино, где делегация ждала багаж, с тем чтобы перебраться через дорогу в аэровокзал внутренних линий, и отрезвил Андрея товарищ Чугунов. В самое время, в тот самый момент, когда, очутившись на секунду в центре внимания, Андрей делился со спутниками каким-то основательным соображением.
— Вот вы тут байки рассказываете, — произнес товарищ Чугунов с раздражением, прорвавшимся сквозь корректную нетерпеливость, — а ваше дело между тем — чемоданы таскать.
Вот тут-то Андрей в мгновение ока пришел в себя. То есть само собой разумеется, что по дворовому своему воспитанию он охотно вызвался бы помочь пожилым людям, но считать таскание чемоданов своей прямой служебной обязанностью — это не умещалось у него в голове. Да и организаторы поездки, сделавшие ему столь лестное предложение, даже намеком не дали ему понять, что секретарь-переводчик — это еще и адъютант, денщик, прислуга за все, обязанный по мере сил облегчать жизнь своих патронов. Не в гордыне было дело, не в лени и уж тем более не в боязни физической работы, а в том, что, оказывается, прислуживать Андрей органически не умел. Помогать — пожалуйста, подсоблять, на подхвате быть, ассистировать, но только не прислуживать. Осознав это в одну секунду, он готов был тут же сесть в первый подходящий самолет и улететь обратно в Москву, отказавшись от невиданных итальянских чудес и расписавшись в своей профессиональной несостоятельности.
По счастью, профессор Кампов никому не обидной шуткой разрядил обстановку, после чего и Андрей вроде бы не чувствовал себя холуем, и члены делегации стеснялись отчасти вероятного барства.
Постоянная настороженность отравляла Андрею жизнь и мешала наслаждаться окружающим миром. А насладиться было чем, ведь это Венеция их окружала, настоящая, неподдельная, похожая поразительно на декорацию к спектаклю «Слуга двух господ», который Андрей так любил в детстве. Поселились они в двух шагах от площади Сан-Марко, свернуть за угол, и будьте любезны — переулок под названием Галло Кавалетто, отель «Амбассадор». Неужели тоже «Амбассадор», как и тут, на берегу голубого Дуная, не аберрация ли это, не причуды ли памяти, нет, кажется, действительно «Амбассадор». В отличие от здешнего «Амбассадора» венецианский был небогатой гостиницей, но зато очень старинной, современные удобства были буквально втиснуты в крохотные номера, окна которых выходили на канал, на стоянку гондол, на ажурные, прихотливо выгнутые мостики, каких не придумает никакой декоратор.
Заседания конгресса проходили на острове Сан-Джорджо, добирались туда на «вапоретто», говоря по-московски, на «речном трамвае», стоил проезд двести или триста лир, копеек сорок на наши деньги, перед кассой члены делегации, солидные, представительные мужчины в чересчур добротных для Италии костюмах, традиционно останавливались, принимались рыться по карманам, перебирать по-старушечьи разнокалиберную, то благородно тяжелую, а то невесомую итальянскую мелочь, все эти «ченти-квенти», как выражался профессор Кампов. Андрея это неизменное зрелище жестоко уязвляло, можно сказать, оскорбляло его патриотическое чувство. Однажды он успел расплатиться за всех тысячелировой бумажкой, избавив соотечественников от необходимости скаредно считаться между собой, особой симпатии тем самым у них не вызвал. Во всяком случае, никто из них не поспешил последовать его примеру. Правда, профессор Кампов перед обедом зазывал его к себе в номер по-холостяцки пропустить для аппетиту «Московской» из бритвенного стаканчика, но философ Яфетчук смотрел на Андрея с недоумением, а товарищ Чугунов словно бы вообще его не замечал. А если и замечал, то лишь для того, чтобы еще раз оскорбить, то есть поставить на место. Хотя место свое Андрей знал теперь твердо, в разговоры не встревал, мнений своих, покуда не спрашивали, не высказывал. Да и трудно их было высказать, поскольку за обеденным столом ораторствовал без умолку философ Яфетчук, искупая тем самым свое вынужденное молчание на конгрессе. Языков он, при всех своих регалиях и титулах, не знал вовсе, даже поболтать о каких-либо научных пустяках, посплетничать с иностранным коллегой был не в состоянии, и, кроме того, в речах всех без исключения ораторов, какую бы страну те ни представляли, какую бы линию ни гнули, ему чудился подвох, хуже того, политическая провокация. Он то и дело во время заседаний обращался к товарищу Чугунову: