Мы и наши возлюбленные — страница 81 из 88

— Надо встать и демонстративно покинуть зал! Давайте все вместе встанем и демонстративно уйдем!

Товарищ Чугунов досадливо и раздраженно морщился, языки он знал, к подковыркам привык, вернее, научился понимать, что не всякое высказывание какого-нибудь датского магистра, ответственного только перед самим собой, следует считать подковыркой и уж тем более провокацией. Философ Яфетчук своею вызывающей анахроничностью, барской беспомощностью, немотой в кулуарах и разглагольствованиями за табльдотом, надо думать, немало раздражал товарища Чугунова, но праведную свою злость тот вынужден был сдерживать. И объектом для досады, для беспардонных замечаний и окриков вновь оказывался Андрей. Сначала его терзала загадка, за что невзлюбил его этот высокопоставленный товарищ, потом он внезапно понял, что дело вовсе не в личной неприязни, а в том, что умение эту самую личную неприязнь терпеть и выносить тоже входит в круг его нынешних обязанностей. И он эти обязанности возненавидел. Это случилось во время ужина в ресторане той самой гостиницы «Амбассадор», где они жили. Ресторан был тихий, пансионного типа, рассчитанный, наверное, только на здешних постояльцев, часов в девять он и вовсе опустел, только делегация из Москвы в, ожидании ужина попивала легкое розовое винцо. Философ Яфетчук, в свое время заведовавший наукой в одной высокой инстанции, вроде бы без явного одобрения, однако с несомненной ностальгией вспоминал о прежних временах, выражался, как всегда, высокопарно, вроде бы в высшей степени книжно, так сказать, в манере золотого века русской поэзии, и вместе с тем чиновным начетничеством преподавателя провинциальной гимназии.

В разгар его цветистых воспоминаний к столу подошел моложавый мужчина с приятным, хотя и чересчур положительным розовым лицом, — как выяснилось, атташе по науке, специально приехавший на день из Рима, чтобы поприветствовать столь видную делегацию и оказать ей посильное содействие. Посольскому товарищу демонстративно обрадовались, пододвинули стул, тотчас налили вина и старшему официанту отдали приказание прибавить к заказанным еще одно блюдо. Официант, поминутно извиняясь, принялся подробно объяснять, что печи уже погашены и повара разошлись по домам — заказ уважаемых синьоров — последнее, что они исполнили. Словно в подтверждение этих слов, появился молоденький его собрат с подносом, и перед каждым участником трапезы, как бы в результате фокуса, оказалась красивая тарелка с порцией спагетти. Тогда товарищ Чугунов властной своей, поросшей рыжеватым волосом рукой ухватил тарелку, предназначенную Андрею, не говоря ни слова, и поставил ее перед вновь пришедшим.

Андрей сидел как оплеванный. «Он гость, он гость», — повторял он про себя, чтобы удержаться на месте, не вскочить, не отшвырнуть с грохотом стул, салфеткой не шмякнуть по столу. Потом едва ли не всю бессонную ночь он корил себя за рабское малодушие, за то, что сумел взять себя в руки. Тогда же сквозь пелену застилающего глаза унижения он успел разглядеть, что сотрапезники его, хотя и смущены поступком товарища Чугунова, но не слишком. Вот и посольский товарищ, помявшись слегка и покобенившись, придвинул к себе тарелку и ловчее других управился с макаронами, обученный хитрому искусству наматывать их на вилку. Казахский академик Турсуев, вкушая неизвестное блюдо, был невозмутим. Философ Яфетчук ел с неопрятной жадностью, товарищ Чугунов несомненно получал удовольствие от хорошо ему знакомой итальянской кухни.

Один только профессор Кампов без особого аппетита ковырялся вилкой в тарелке и вообще налегал больше на вино с необычным названием «Лакрими Кристи» — «Слезы Христа». Андрей, не подымая больше глаз, пил из крохотной чашечки крепкий кофе, чувствовал, как горят его щеки, и сознавал, что с позором этим ему тоже в его положении положено смиряться, точнее, позора попросту не замечать. Как говорится, все божья роса. Ему припомнились те немногочисленные его знакомые, которые уже как бы твердо встали на стезю международной карьеры, ездили по Европам и Америкам в качестве переводчиков, референтов, советников и секретарей, дома гордились своей особой осведомленностью и вхожестью, родимый быт сносили со стоической улыбкой людей, приобщенных к совсем иной жизни. Отныне Андрей знал, чего стоила им эта их приобщенность. Он вновь поймал себя на мысли, что в эту минуту ему совершенно безразличны чудеса Венеции, до которых рукой подать, и площадь Сан-Марко с прокурациями, и собор со львом, и канале Гранде с его гондолами, моторками «мотоскаффо» и с мостом Риальто, представляющим собой бесконечный магазин, набитый мохеровыми шарфами и плащами болонья.


…Воспоминания об эти шуршащих, шелестящих, в конверте умещавшихся плащах, почитавшихся в те годы прямо-таки символом московского европеизма, растрогали Андрея, он допил датское пиво, рассчитался с усатым официантом, похожим на одышливого, вспотевшего Бальзака, и вышел на улицу. Ему пришло на ум, что в придунайской этой столице немало итальянских ресторанчиков; в память о том давнем своем заграничном путешествии, с которого началась и которым практически закончилась его международная деятельность, Андрею захотелось выпить вина с памятным названием или хотя бы кофе, сваренного в итальянской машине. Хотя здешний кофе и здешние машины были ничуть не хуже. Поразительнее всего было то, что, забыв многие детали той единственной и неповторимой своей поездки, он прекрасно помнил неотделимое от нее состояние непрестанной своей уязвленности. Даже щеки у него, похоже, вспыхнули давним неизбывным стыдом.

Итальянский ресторанчик содержали настоящие итальянцы. Услышав от Андрея родное приветствие — не забыл, оказывается, хранил в памяти, будто безделушку, дорогую именно своею практической никчемностью — приняли его за своего, с какими-то пространными, веселыми речами к нему обращались, подавая вино и кофе. Он не стал их разочаровывать, с понимающим видом кивал головой и приговаривал на разные лады «си, си, си». Тарелку макарон от души поставил перед Андреем симпатичный небритый итальянец, те же самые спагетти по-болонски, которых лишил его некогда, не раздумывая, товарищ Чугунов.

Между прочим, после того злосчастного ужина он вообще как бы перестал замечать Андрея, исходя, видимо, из неписаного правила, что не любим мы чаще всего как раз тех людей, кому причинили зло. Хотя в уме и в прозорливости товарищу Чугунову тоже нельзя было отказать, поэтому можно предположить, что его с первых минут раздражало, из себя выводило мешковатое Андреево неумение служить, якобы принципиальная его нерасторопность, вызывающее его желание чувствовать себя на равных с профессорами, академиками, ответственными работниками. Должен же человек знать свое место! В этом смысле товарищ Чугунов отчасти был прав, места своего Андрей действительно не знал, не из заносчивости, правда, и не из самонадеянности, а потому, что до тупости не владел искусством без натуги и плебейства попадать под покровительство, находить протекцию, располагать к себе влиятельных людей и становиться среди них  с в о и м  человеком. А ведь всего-то и требовалось для этого порой, что немного, самую малость унизиться, проявить нехолуйскую, интеллигентную покорность. Не умел, хоть кол на голове теши!

Но, может, в итоге и простил бы товарищ Чугунов это его демонстративное неумение и прочие его грехи, среди которых наиважнейший — первородный грех непочтительности, — если бы волею случая Андрей не совершил еще одного рокового проступка. Вовсе уж непростительного, хотя и под определение действия не попадающего, вот именно, что бездействием, пассивностью характерного. И еще созерцательностью. Андрей ничего такого не делал, не говорил, не рассказывал и не переводил, он всего лишь сидел и наблюдал по простоте душевной. Однако в этом-то и заключался его главный профессиональный промах, поскольку способность не замечать и не видеть того, что не положено, тоже подразумевалась в числе необходимых ему по службе качеств.

Дело было во время дневного приема, имевшего быть на острове Лидо. Иной раз, натыкаясь в газетах на это экзотично-светское название, неотделимое от кинофестивалей, художественных выставок и прочей невсамделишной для него жизни, Андрей возносился душой на мгновение — вот, мол, где мы бывали, однако, напрягая память, никакой общей картины легендарного острова вызвать перед глазами оказывался не в силах; только и помнил, что ощущение нежного тепла, увлажненного близостью зеленоватой воды залива. Значит, прием происходил на открытой террасе приморского ресторана, да, да, именно так, какое-то зыбкое видение все же всплывало неверно перед внутренним взором, кипенно-белая скатерть в бордовых крапинках от пролитого ненароком вина, незнакомые цветы, изысканные и простые одновременно, в вазочках из литого голубого стекла, текучие, переливающиеся взаимно друг в друга компании и группки хорошо одетых, бравурно захмелевших людей. И смех звучит громче, чем принято, и разговоры касаются тем, которых во время заседаний стараются тактично избегать, в крайнем случае обходясь деликатными намеками, — прием вступил в стадию неформальных личных контактов, когда на время отходят в тень параграфы научного протокола и даже правила пустой светской болтовни обо всем и ни о чем перестают стеснять. То есть возможно, что и какая-то вполне серьезная тема заденет за живое, совсем как на российской пьянке, непременно располагающей к разрешению мировых проблем.

Андрей, памятуя о всех своих проколах, таких проблем не касался и вообще в разговоры не лез, довольный тем, что на этот раз все его шефы-подопечные каким-то хмельным образом обходятся без него, сидел за опустевшим столом в благодатном одиночестве и, подобно герою заграничного романа, потягивал вермут со льдом. Наверное, «Мартини», хотя, может быть, и «Чинзано». Громкий женский голос с интонациями, скандальными даже для Италии, выбил его из состояния чрезмерного блаженства. Он обернулся и увидел над самым морем возле парапета террасы товарища Чугунова и какую-то женщину. Женщина эта, высокая и статная, немолодая уже, но не «со следами былой красоты», а по-прежнему или по-новому красивая в соответствии с силой характера и яркостью личности, держа в руке высокий стакан с вермутом, как бы наступала все время на товарища Чугунова, прислонившегося к парапету. И выговаривала ему при этом прекрасным, раскатистым, благородным меццо-сопрано, в котором иной раз прорезывались вполне народные, так скажем, неореалистические, чтобы не сказать рыночные, ноты. Прекрасна была эта женщина в своей страсти, в пренебрежении своем светскими церемониями, в несоответствии открытого своего темперамента дорогому ее платью из лучшего дома и неброским драгоценностям, но все же более всего поразило Андрея лицо товарища Чугунова.