Мы и наши возлюбленные — страница 85 из 88

Быть может, за сноровку в подобных делах и приблизил Рейнблюма Сергей Викторович. Ибо для поручении более основательных он использовал нашего завхоза, точнее, инженера по комплектации и оборудованию Арчила Остапова. В отличие от Гарри Рейнблюма невысокий, невидный Арчил с выражением постоянного грустного скепсиса на отдаленно кавказском своем лице привязанности свои не расточал легкомысленно, более всего ценя в них надежность и постоянство. Предпочтение он отдавал зрелым, хорошо устроенным в жизни матронам. Одна из них работала директором закрытого мехового ателье, другая заведовала секцией верхнего платья в некоем магазине для узкого круга. Прочность этих долговременных отношений служила Арчилу основой материального благополучия, но скепсиса его развеять не могла. Все те блага, к которым он стремился, он считал хорошим тоном демонстративно презирать. «Сапоги — Голландия, — говаривал он бывало, демонстрируя в приятельском кругу элегантную и чрезвычайно подходящую для российской зимы обувь, — и добавлял пренебрежительно: — Фуфло!» А вот как прокомментировал он первое давнее появление в московских гастрономах настоящего шотландского виски, красивых, нестандартных бутылей с пробками, обтянутыми белой жестью, с наклейками, с которых сдержанно, по-мужски улыбался седовласый представитель какого-то старинного благородного клана «Джонни Уокер»!

— Выпил вчера два фужера, — как о неизбежной неприятной процедуре рассказывал Арчил, — такое дерьмо!

Однажды я совершенно случайно сделался свидетелем сцены, которая раскрыла мне глаза на причину постоянной скептической меланхолии Арчила. Приятелем, из числа как раз тех, добившихся заметного положения, я был приглашен на семейное торжество в один из модных интуристовских ресторанов, оказаться в котором было для меня столь же непривычно, как, скажем, на обеде у английского посла. Стесняясь своего отнюдь не фирменного пиджака, я вошел под своды просторного зала, потонувшего в элегантной полутьме, благородно-интимный свет торшеров озарял лишь столики, покрытые скатертями цвета неподдельного вина «бордо». Еще не различив тот самый праздничный коллектив, к которому мне надлежало прибиться, я наткнулся взглядом на роскошно накрытый стол. Чего только там не было! И семга возбуждающе-телесного цвета, и тускло мерцающая черная икра в хрустально-серебряном бочонке, и бутылка шампанского, застрявшая, подобно кораблю, среди ледяных торосов в мельхиоровом ведерке, и коньяк самой высшей марки, о чем свидетельствовала наклейка на бутылке, напоминающая банкноту некоего государства… Двое сидели за этим обеденным натюрмортом: Арчил, в приступе иронической тоски повесивший свой большой нос, и его дама, которую легко было принять за старшую его родственницу, за его начальницу, за жену его начальника, — так монументальна и солидна она была в своем костюме «джерси» (Голландия или Бельгия), в мохеровом жарком палантине, в песцовой боярской шапке, с миной неприступного удовлетворения на плоском скобарском лице. Я так и не разобрал тогда, кто же она была — заведующая ателье или товаровед заветной секции заветного магазина?

Так вот, до того, как на нем остановился начальственный взор заместителя директора, Арчил был, в сущности, свойским парнем, в служебной его каптерке нередко распивалась бутылочка, и сотрудницы наши нет-нет да и щеголяли в меховых шапках или недорогих кроличьих шубках, организованных им по снисходительному знакомству, почти без непременной наценки. Сделавшись лицом, приближенным к начальству, Арчил переменился, не удостаивал больше сотрудников грустными рассказами о разочарованиях своей сладкой жизни: «Смотрел «Последнее танго» по видухе — такая мутотень!» Сделался он вальяжен, исполнился уважением к каждому своему движению и до былой трепотни с курящими мужиками на лестнице почти не снисходил. Зато стал проявлять интерес к солидным, обстоятельным разговорам среди кандидатов и докторов в буфете за чашкой кофе. В нашем институте нередко бывали гости из смежных НИИ, выбрав клиентов попредставительнее, Арчил обычно и подсаживался к ним, деликатно осведомлялся, не помешает ли, радушно пододвигал соседям едва начатую пачку «Мальборо» или «Кента». Прислушавшись к разговору незнакомцев — это мог быть обмен мнениями и даже профессиональный спор в корректной застольной манере, — Арчил неожиданно вставлял и свое слово, поддержав, как правило, аргументацию одного из собеседников. «Безусловно!» — произносил он с интонацией мудрой безапелляционности, или: «Элементарно!» Гости переглядывались между собой, потом смотрели на Арчила, на его пуловер, отделанный нежнейшей замшей, щурились от пряного дымка тонко чадящей его сигареты и приходили к выводу, что человек к ним подсел в высшей степени осведомленный и мыслящий. Удовлетворенный приемом, Арчил с сознанием полного права еще раза два позволял кратко одобрить чью-либо точку зрения, а потом, почувствовав к себе внимание, принимался нести такую несусветную чушь, что ученые собеседники от неожиданности только рты разевали.

Самим собою Арчил оставался, лишь общаясь с Гарри Рейнблюмом. Я иногда замечал их на лестничной площадке либо в укромном закутке коридора — они вели между собой какой-то неведомый постороннему нескончаемый торг, разрабатывали какую-то со взаимными подозрениями и упреками хитроумную негоцию.

Кто знает, быть может, сферы своего влияния на Сергея Викторовича они делили. Хотя вряд ли, Сергей Викторович сам был такой человек, что каждого из них загружал поручениями: достать мебель, экипировать по высшему классу приехавших с периферии родственников, устроить приятеля на консультацию к профессору-светиле; жизнь сложна и требует постоянной борьбы, ничто не дается само собою. Не знаю, приходило ли в голову нашему уважаемому заму, что усилия, которые он затрачивал в отечестве для достижения привычного стандарта жизни, в милой его сердцу Латинской Америке хватило бы на то, чтобы сделаться нефтяным магнатом, председателем банка, главою какого-нибудь гангстерского синдиката…


Во всяком случае, другой зам, Афанасий Максимович, в этом ничуть не сомневался и порой во время наших вечерних бесед признавался, доверительно понижая голос, что его поражает неприличная деловитость его коллеги. И постоянная ссылка на мнение высоких сфер, которые тот позволяет себе во время собраний и совещаний у директора, уклончивые, но более чем прозрачные намеки на авторитеты, недоступные проверке, — «ребята сказали», сам понимай, кто они и откуда! Умный поймет.

— Ведь он блефует! Блефует, как пить дать! — кипятился Афанасий Максимович, явно склоняя меня на свою сторону, хотя никакого значения мои симпатии в их борьбе самолюбий иметь не могли. А вот поди ж ты! Все-таки хотелось Максимычу хотя бы в глазах нетитулованного сотрудника выглядеть несомненным и полноправным первым заместителем директора. На самом-то деле в соответствии со штатным расписанием оба зама находились в совершенно равных условиях, без каких бы то ни было преимуществ друг перед другом, однако каждый из них первым заместителем полагал именно себя. Максимыч — на том основании, что на него были возложены чисто административные функции — штатное расписание, премии, пенсии, «деньги и кровь», как он выражался; Сергей Викторович в своем самомнении опирался на свои международные связи. И вообще на большее свое соответствие духу и стилю времени, хотя по возрасту, повторяю, оба зама были почти одногодки.

Одно время казалось, что Сергей Викторович одерживал верх, — все чаще видели его возле дверей нашего директора, в институте почти не бывавшего в связи с академической своей занятостью, загруженностью по государственной и общественной линии — то сессии Советов, то борьба за мир, то какие-нибудь всесоюзные юбилеи, на которых положено если не выступать, то хотя бы красиво присутствовать. Так вот, было время, когда особая приближенность Сергея Викторовича к  с а м о м у  уже не вызывала сомнений. По крайней мере, в отсутствие директора он самолично проводил совещания, принимал иностранных гостей и даже скучные официальные бумаги рвался подписывать, хотя бухгалтерии не любил. Нашей скучной, копеечной бухгалтерии: два шестьдесят в день — суточные, рубль пятьдесят за гостиницу, в столичных городах — два двадцать…

Но тут произошли некоторые исторические сдвиги, в результате которых шансы совсем было отодвинутого в тень Афанасия Максимовича неожиданно возросли. Началась газетная эпопея Малой земли, воспоминания о 18-й армии пошли в ход, о славном боевом пути начальника ее политотдела; Афанасию Максимовичу удалось доказать, что некоторую часть собственного боевого пути он прошел под теми же самыми знаменами. Бывший начальник политотдела, как свидетельствует история, на семидесятом году жизни был удостоен маршальского звания, заму нашему — в смысле почета и уважения — тоже кое-что перепало. Во всяком случае, памятный значок восемнадцатой, по массивности и вычурности отдаленно родственный маршальской звезде, Максимыч постоянно носил теперь на борту пиджака подчеркивая свою принадлежность к особому, так сказать, отдельному братству ветеранов, задевать которое не положено.

Сергей Викторович злился по этому поводу и от подначек малодипломатично не удерживался даже в присутствии низкооплачиваемых сотрудников — неплохо, дескать, устроились некоторые: клятвы верности одному историческому имени совмещают с выгодой от причастности к имени совсем иному. Не знаю, доходили ли до Максимыча эти подковырки, думаю, что доходили, однако на житейских его принципах никак не отражались, — он по-прежнему живописал сталинскую эпоху как образец нравственного здоровья всего общества, столь далекого от нынешнего разгула коррупции и кумовства, и вместе с тем не упускал возможности намекнуть, где положено, что к ветеранам восемнадцатой армии требуется особое внимание со стороны органов здравоохранения и сотрудников жилищных комиссий.

Любопытно, что оба наших зама как бы ревновали меня друг к другу. Ни с какого бока не принадлежал я к числу людей, стремящихся наверх, ищущих покровительства, но почему-то каждому из них хотелось, чтобы протекции я искал именно у него. Чтобы от него хоть в чем-то зависел. И каждый из них, когда случалось мне обратиться с какой-нибудь, хотя бы отдаленно личной просьбой, скажем, с заявлением об отпуске, не упускал случая, подмахнув снисходительно мое прошение, заметить иронически: «Все ко мне, за что ни возьмись! Ты бы к своему другу обращался…»