Мы и наши возлюбленные — страница 86 из 88

При этом ожидалось, вероятно, что-то вроде небольшого покаяния, заверений в совершеннейшей лояльности, в том, что центр моих жизненных интересов сосредоточен именно в этом кабинете. Честно признаюсь, я этих ожиданий не оправдывал. Правда, и не оскорблял их решительным отказом, дерзким вызовом, нет, просто уходил, увиливал от поставленного вопроса с помощью той же самой иронии, сыгранной в тональности почтительного подчиненного.

Принадлежать к той или иной группировке в нашем институте мне хотелось еще меньше, чем искать высокой протекции. Не было в нашем уважаемом заведении такой группировки, да и в пользе противостояний к концу семидесятых я уже успел изувериться. Конформизма по мере сил избегал, однако и жертвой не хотел стать.. И все-таки однажды изменил этому мудрому правилу. И не потому, что ощутил вдруг всплеск давно затухшего общественного энтузиазма, не из желания обратить на себя внимание и кому-то понравиться, просто из безотчетного чувства порядочности, которое можно при случае назвать и дурью…

Дело происходило на открытом партийном собрании, какие созывались в нашей организации не чаще двух раз в год. Вначале Афанасий Максимович прочитал привычный доклад — нечто о задачах родной науки применительно к решениям недавнего пленума, потом неожиданно для меня, с повесткой собрания не знакомого, приступили к обсуждению заявлений о приеме в партию. «Давно хочу приложить все силы для осуществления заветной мечты человечества — построения коммунизма», — финальную фразу заявления председательствующий подал с особым чувством в голосе. А потом огласил подпись: Арчил Остапов. Мне сначала показалось, что я ослышался, не прошло и трех дней с того момента, когда Арчил, сидя в нашей комнате, названивал какому-то своему клиенту, чтобы сообщить ему небрежно приятную весть: «Дублон» ему организован. О чем речь, Канада. Элементарно. Как договорились — восемь пятьдесят. Я еще не сразу понял тогда, что речь идет о восьмистах пятидесяти рублях. Арчил же, довольный произведенным на публику впечатлением, принялся рассказывать о том, что в самое ближайшее время на Садовой открывается магазин «Вашингтон», в котором у него заранее установлены нужные связи. Элементарно!

И вот теперь Арчил, чуть повесив свой большой нос, смотрел в глаза собравшимся своими грустно-наглыми глазами. И обещал отдать все силы построению коммунизма. Что-то непристойное ощущалось во всем этом, что-то неуловимо родственное порнографическому зрелищу. Хотя почему  н е у л о в и м о, видимо, бесстыдство, в чем бы оно ни выражалось, должно производить такое впечатление. Оно еще больше усилилось, когда наш зам Сергей Викторович попросил слова и принялся в обтекаемо высокопарных словах рекомендовать Арчила как человека, достойного качествами своей души украсить и укрепить партийные ряды. Я никогда не был в публичном доме, то есть в ситуации, близкой по условиям и обстоятельствам публичному дому, но если бы попал в нее, то наверняка испытал бы именно то самое чувство, которое охватило меня на собрании. Это был оскорбительный, мучительный стыд, грозящий истерикой, сердечным припадком, бешенством внезапного скандала. В сущности мой тогдашний поступок мог быть приравнен к любому из этих событий и действий, я поднял руку и, не дожидаясь поощрительного разрешения председателя, вскочил с места.

Уж и не помню, что я тогда говорил. То есть не помню конкретных слов, выражений, доводов, аргументов. Может, их и не требовалось, может, самое мое возмущенное заикание, кричащая моя немота послужили, как это ни странно, отрезвляющим аргументом, восстанавливающим у людей способность краснеть и опускать глаза. Вот так вот, вякал, мекал, возбужденно махал руками, взывал к совести и чести, к здравому смыслу, наконец, и ведь воззвал, хоть не очень-то и надеялся.

Собрание, будто бы ждавшее того момента, чтобы у кого-нибудь хватило простодушия вслух сказать то, что было очевидно всем и каждому, с какою-то мстительной готовностью проголосовало за то, чтобы отложить вопрос о принятии товарища Остапова в партию на год, который ему необходимо основательно поработать над своим духовным миром.

Арчила такая перспектива, откровенно говоря, не слишком расстроила, взгляд его выражал привычную ироническую грусть. Зато Сергей Викторович, похоже, строивший на вступлении Арчила в партию и на последующем его продвижении но службе какие-то собственные планы, оскорбленно поджимал губы и беспрерывно постукивал по паркету ногой, обутой в массивный саламандровский башмак, этот стук служил у него признаком крайнего раздражения. Кто был доволен, так это Афанасий Максимович, сидевший в президиуме. Особо виду, конечно, не подавал, сдержанным кивком одобряя принятую резолюцию, однако невольная улыбка нет-нет да и проскальзывала в его усах.

Вскоре после памятного этого собрания я уехал в отпуск и в крымском прибрежном поселке даже думать забыл о своем не очень-то красноречивом, но весьма действенном, как оказалось, выступлении на партийном собрании. И то сказать, я ведь не был ни принципиальным борцом за идейную чистоту, ни хитроумным врагом Арчила, самый элементарный стыд заставил меня тогда вылезти со своим невнятным словом, высказаться мне было тогда важнее, чем на самом деле заступить Арчилу дорогу в партийные ряды. Изумительный сентябрь стоял тогда на киммерийском берегу, в самую меру жаркий, сухой, с редкими короткими дождями, после которых осязаемо стереоскопической становилась перспектива замыкающих залив синих гор.

В Москву я возвратился в состоянии счастливой лирической рассеянности и потому не сразу заметил образовавшуюся вокруг меня пустоту. То есть что-то необычное, некую отчужденность, с какой встретили меня сослуживцы, уловил тотчас, однако отнес ее на счет загорелого молодого своего обличья, рядом с которым особенно мучнистыми выглядели бледные лица моих приятелей. Потом загар мой потихоньку сошел на нет, а пустота вокруг меня сделалась физически ощутимой.

Никто не присаживался ко мне за стол потрепаться и благодушно позлословить, в буфет никто меня не зазывал на чашку кофе, милые сотрудницы, с которыми нас связывали некие платонические намеки на еще более платоническую возможность романа, улыбались мне издали сострадательно, словно тяжелобольному, однако приблизиться ко мне не спешили. И постоять со мной минутку в коридоре не соглашались, уклонялись от шутливых моих комплиментов, которым радовались обычно, делали вид, что страшно спешат. Арчил здоровался со мной как ни в чем не бывало, но даже поинтересоваться, как прежде, с многозначительной улыбкой отпускными моими впечатлениями не захотел, дал понять, что ни они, ни сам я ему вовсе не интересны.

По обычаю я заглянул было вечерком к Афанасию Максимовичу, он взглянул на меня с нескрываемым сожалением, но тотчас отвел глаза, засуетился, перекладывая с места на место бумаги, папки, скоросшиватели, тяжелую, как булыжник, арабскую зажигалку, то за одну, то за другую телефонную трубку хватаясь, сказал:

— Извини, старый, у меня дел по горло.

От растерянности я собрался зайти к приятелям, чья лаборатория помещалась в укромном закоулке коридора. Дверь, как нередко бывало, в такие часы оказалась запертой, и голоса из-за нее доносились громкие, аппетитно возбужденные, бравурные, я постучал в дверь условным стуком, они тотчас же смолкли. Я вновь постучал после паузы, совершенно определенно давая понять, кто пришел, в лаборатории пошептались, пошушукались, но двери мне так и не открыли. В общем-то не очень-то я туда и стремился. Просто хотелось убедить себя в напрасности подозрений, посмеяться над собственной мнительностью Теперь оснований у нее прибавилось.

Я потоптался под запертой дверью, будто бедный родственник, бог весть зачем подергал ручку и побрел восвояси, размышляя на ходу, стоит ли мне зайти к Сергею Викторовичу или нет. А если стоит, то под каким предлогом, глупо же признаваться, что беспокоит меня странная перемена в отношении коллег и начальников. Тем более что на самом-то деле мне не терпелось проверить, скажется ли эта перемена также и во время разговора с другим заместителем директора.

Она сказалась, хотя никакого разговора и не потребовалось — Сергей Викторович уверенным командирским шагом прошествовал мимо по коридору, едва удостоив меня чуть заметного кивка. Черт возьми, никогда не стремился я втереться к начальству в доверие, никогда не дорожил ни его лаской, ни грубоватыми его шутками, по которым безошибочно узнается высшая начальственная приязнь, но вот ведь я и подумать не мог, что буду так подавлен необъяснимой холодностью обоих замов. Подавлен и расстроен. Да еще обескуражен вдобавок, потеряв вкус к работе и жизни. Из состояния мучительной этой прострации вывел меня, как ни странно, Гарри Рейнблюм. Заманил к себе в фотолабораторию, предусмотрительно запер дверь и при свете красной лампы, перебирая пинцетом плавающие в проявителе снимки, поведал, будто новый анекдот, весть о том, что меня собираются увольнять.

— То есть как? — глуповато удивился я, привыкший считать себя если не крупным, то по крайней мере ценным сотрудником. Да и кого выгоняли из нашей конторы за те долгие годы, что я в ней прослужил? Разве что отпетых бездельников, да и то в случае какого-нибудь явного скандала, который не удавалось замять — в милицию ли попал кто-либо по пьяному делу, казенное ли имущество потерял по той же самой причине… Моя репутация в этом смысле была безукоризненна. Та норма, которую я позволял себе за компанию, в наших стенах и за выпивку не считалась… Опять же кого как не меня посылали в самые дальние, завальные командировки, кого привлекали к составлению отчетов, к написанию речей и докладных записок, днем отгула компенсируя мне бессмысленную растрату серого вещества?

— А вот так, — наставительно произнес Гарри, с нетерпением вглядываясь в проступающие на фотобумаге изображения, — нечего было с речами выступать! Арчил ведь не к тебе в компанию мылился, а в партию, там места всем хватит. А потом, учти, ты не Арчила тормознул, а тех, кто рекомендацию ему давал, понял? Они на тебя и точа