Мы идем на Кваркуш — страница 5 из 22

— Вы гнали?

Борковский удивленно поднял брови.

— Мы? Ребята до этого не допустят. Пастухи гнали... Они ночами спят, а мы костры жжем. Вон, сегодня двенадцать штук запаливали...

Только тут мы с Борисом догадались, для чего ребята зажгли по краям Деняшерской поляны столько костров.

— Неужели так много медведей?

Абросимович сдвинул на лоб кепку, почесал затылок.

— Вы останьтесь здесь на ночку, а потом идите нашим следом. Узнаете...

С трудом мы согнали телят с цветущей луговой травы. Уходили они с поляны неохотно, с оглушительным обиженным ревом.

Без особого труда переправились через вторую горную речку Колчим. На левом высоком берегу ее раскинулся таежный поселок — тоже Колчим.

Это последний населенный пункт на пути к полянам.

Я не стану описывать распронырливые действия нашего шеф-повара Александра Афанасьевича при закупке продуктов в этом поселке. Только скажу, что именно здесь он проявил в полную силу свои «завхозовские» дарования и убедительно доказал, что Борковский не ошибся, назначив его ответственным по продовольственной части. Местный торговый пункт обслуживал две геологические партии. Даже им продукты отпускались по строгому лимиту. Но твердость характера Патокина, его убедительные речи и редкая настойчивость сделали свое дело. Через час мы укладывали в опорожненные мешки теплые буханки хлеба, консервные банки, сахар.

Снова просека вывела нас в гору. Тайга сжимала ее, вытягивала в узкий, заваленный буреломом коридор. Иногда путь преграждали россыпи мелких камней. Трудно идти по ним на подъеме. Телята грудили копытами обкатанную дресву, съезжали вниз, запинались, падали. Кони отказывались идти, храпели, останавливались.

Погода опять стала портиться. Над горами потянул «сивер», небо обложила густая серая хмарь. Абросимович торопил нас, мы торопили стадо. Голодные телята бежали резво. Ребята понужали их вицами, свистели, гикали. Поздно вечером вышли на Тулымскую полянку. Телята с ходу разбрелись по ней, едва видимые в высокой траве. Мы выставили сторожевых и без промедления стали разбивать лагерь.

К Золотому Камню

Поляна, на которой мы остановились, получала свое название от речки Тулымки, которую нам еще предстоит пересечь. На реке Язьве близ устья Тулымки есть еще Тулымский порог. О нем я расскажу позднее, а пока несколько слов о полянке.

Лежит она на одном из отрогов хребта Кузмашшер, что мощным массивом тянется с юга на север. Поляна покрыта густющей травой, цветами купальницы, среди которых зонтами раскинула широкие резные листья чемерица. Отсюда хорошо виден внизу Колчим, а в другой стороне, за уступами отрогов, синеют вдали плавные изгибы хребта Золотой Камень. Мы не будем его пересекать, обогнем по юго-западному склону и выйдем на северный.

Я проснулся от холода. Борис во сне с кем-то спорил и натягивал на голову скомканное одеяло. Я накрыл его и вылез из палатки.

Давно рассветало. На травах поблескивала роса. Где-то за вершинами елок торопливо пролетел вальдшнеп, роняя в лесные чащи глухие призывные звуки: «хруп, хруп, хруп»... На середине поляны тесно лежали телята, отдыхали кони, переступая с ноги на ногу. Вокруг дымили костры. У одного из них в плаще с поднятым воротником сидел на опрокинутом ведре Борковский.

Перед ним на импровизированном мольберте из двух воткнутых в землю сучьев стоял небольшой подрамник с холстом. Художник медленно поднял кисть и так, с отведенной в сторону рукой, засмотрелся на синий окоем гор; на лазурную светлынь утреннего неба, на туман, который точно дышал, то вздымаясь, то оседая в глубоких и извилистых лабиринтах гор. Казалось, художник ждет миг, когда туман приподнимется чуть выше, и тогда можно будет подглядеть скрытую, немую и до сладкого томления в сердце милую забывчивость отдыхающей земли. О такой красоте земли многие не подозревают, ее надо не просто видеть, надо чувствовать.

Я осторожно подошел к костру. Борковский сидел ко мне спиной, и я с мальчишеской любознательностью заглянул через его плечо. На холсте влажно блестел свежим, пахнущим маслом почти готовый пейзаж. Так же медленно Борковский опустил кисть — и на полотно уверенно лег жирный ультрамариновый мазок. Да, только этой густой сини и не хватало. Там, внизу, затененная от зари громадой каменного шихана тайга сейчас точно такая. Но скоро взойдет солнце, цвета быстро меняются, и острый глаз живописца с каждой минутой ловит все новые оттенки, уже не похожие на прежние...

Борковский работал самозабвенно. Теперь он, кажется, нашел, уловил в натуре главное и легким касанием кисти оставлял на полотне мазок за мазком. Холст на глазах расцвечивался, оживал. Художник как бы слился воедино с лесным утром, постиг все его тайности и боялся очнуться, выйти из этого состояния.

Я понял это и почувствовал себя лишним за спиной художника. И пошел от него так же тихо, как и пришел, оставляя за собой на траве мокрый дымящийся след.

У другого костра, напротив палаток, Александр Афанасьевич помешивал ложкой в ведре варево. Я подошел к нему.

— Не спал? — кивнул я на Абросимовича.

— Нет! — сокрушенно сказал Саша. — Ведь и смену не принимает! То ли жалеет нас, то ли не доверяет? После вас ночью я хотел подменить, ребята приходили — не ушел. Рисует...

Патокин глянул на Борковского, хотел что-то крикнуть, но раздумал и уверенно проговорил:

— Ничего, свалит его сон. Вот увидишь!

В это время в крайней палатке с белыми батистовыми стенками возмущенно зашумели ребята. Откинулся полог, показалась взлохмаченная голова Сашки Смирнова, а затем весь он выкатился на траву. Следом за ним полетели его телогрейка и шапка. Парнишка поднялся, подтянул расслабленный ремешок штанов, неторопливо оделся и подошел к костру.

— Что стряслось? — спросил Александр Афанасьевич.

Сашка поморгал редкими ресницами и не совсем последовательно ответил:

— Вы... выспался. Тесно там, да жарко...

— Выгнали, скажи, — поправил Александр Афанасьевич. Попробовав суп, он добавил:

— Хорош, упрел! Иди-ка, Саша, тряси ребят. Завтракать пора. — И крикнул Абросимовичу: — Есть-то ты хоть будешь, нет?

На Тулымской полянке мы тоже оставили немного продуктов на обратную дорогу, завьючили коней и выступили с первыми лучами солнца.

На передней лошади ехал Сашка. Он сидел высоко на вьюках в большущей, похожей на тюрбан шапке и раскачивался, как араб на верблюде. Сашка раскачивался от того, что конь под ним, а это был Петька, шел быстрым неровным шагом. Петька никогда не ходил под вьюками, они его раздражали. А идущий рядом Миша Паутов нет-нет да и подхлестнет с оттяжечкой Петьку вицей по брюху. Конь нервно вздрагивает, напряженно выгибает хвост и начинает брыкать задними ногами с явным намерением освободиться от груза.

— Ты что издеваешься над лошадью? — крикнул Борис и схватил Мишину вицу.

— Не издеваюсь я. Хитрющий этот Сашка-Дед, сбросить его надо... Сегодня должен ехать Бурбон Четвертый, он вчера весь день шел, а едет опять Дед. Вчера и сегодня Дед...

Но тут подъехал Толя Мурзин, послушал Мишины жалобы и сказал:

— Бурбон Четвертый едет на Сивке, Витька Шатров его пустил. Хочешь, и ты садись, я пойду пешком.

— Не-е, я не хочу-у, — поспешно отказался Миша. — Просто Дед хитрый, совсем не гонит. — И Миша принялся торопливо рассказывать про то, как Сашка Смирнов всегда отлынивает от работы, никому не дает спать в палатке, обманывает маленьких.

Толя немножко подумал и вынес заключение:

— Знаешь, кто он? Сачок. И филон еще...

Непонятно, откуда взял Толя эти слова, но Мише они показались самыми верными. Он хихикнул. А потом побежал сообщить новинку ребятам.

Незнакомые слова не сходили с уст — и все для того, чтобы уязвить твердолобого Сашку. Уязвили они его или нет, не знаю, но с того дня за Сашкой Смирновым прочно утвердилось новое прозвище — Филоненко-Сачковский.

Толя Мурзин ехал на мохноногой Машке. Машка — маленькая длинношерстная кобылка с тихими, дремлющими глазами. Она несла легкие вьюки, поэтому Толя сидел удобно, ладный и стройный, как княжич. Он большой выдумщик. Для него нет ничего проще окрестить любого новым метким прозвищем, выкинуть ка-кую-нибудь штуку. Толя выделялся не только тем, что лучше одет, но и какой-то своей ребяческой статью. У него чистое и красивое лицо, гибкое тело. Не сходя с лошади, Толя может переобуться, подхватить с земли сбитую веткой чью-то шапку, взмахом прута метко сразить пышный венец высокой пучки. Ребята подражают ему.

Совсем не такой его друг Коля Дробников. Коля безропотен и застенчив, как девочка. Он всегда скромно улыбается, а когда к нему обращаются взрослые, краснеет и отводит глаза. Мы мало слышали его голос и не видели, чтобы он, кроме дела, занимался чем-то другим. В свободные часы на привале, в то время, когда ребята предавались развлечениям, Коля забирал седло, широкий потник и уходил спать. Спал он каждый свободный час.

Странная была у этих ребят дружба. Толя мог нашуметь на Колю, высмеять, даже нагрубить, если тот сделал что-нибудь не так, не по-Толиному.

— Засоня! Медведь! — кричал Толя. — Тебе только дрыхнуть!

Коля не обижался. Лишь изредка, в удобный момент, он робко укорял друга:

— Зря ты обзываешься. Спи и ты, если охота...

Коля был тяжеловат, медлителен на ходу. И говорил медленно, вроде бы нехотя, но уж скажет — будто топором зарубит. Всегда умно, по-деловому сдержанно. Мы так и не узнали, что же сближало этих разных ребят, что у них было общим. Но они не могли обходиться друг без друга, вместе ели и спали. Коля во всем опекал Толю, заботился о нем, как старший, рассудительный брат, подсказывал, что можно делать, что нельзя, что хорошо, что плохо. Правда, Толя никогда не слушал его советов.

Был в нашем отряде еще один Коля, Антипов. Долго мы к нему присматривались и с каждым днем открывали в нем все новое и новое. Славный мальчик этот Коля! Тонкий, как лоза, с большими задумчивыми глазами, он вызывал у нас непонятное чувство жалости. Казалось, Коля что-то потерял и вот тоскует по этому, потерянному. Он одинаково со всеми выполнял положенную работу, гнал телят, рубил дрова, мыл посу