утковского под руки, усадили его на матрац. Дело в том, что у Бутковского были больные ноги. Он едва ходил, приволакивая их поочередно…
Больше всех суетилась Сипина:
— Колечка… Мальчики… что ж это… Сереженька…
— Да-а-а-а, — удалось расцепить зубы Бутковскому, — да уберите отсюда эту… эту…
— Успокойся ты, — оттолкнул Сипину Профессор. — Что ты кудахчешь? Сейчас поваляется и отойдет.
— Так ведь страшно, Сереженька… — прошептала Сипина и, удостоверившись, что Бутковский не собирается умирать, полезла на свое место.
И опять стало тихо, только слышно было, как капает с батареи вода.
Эрик задремал, свернувшись клубком, почти касаясь коленками подбородка. Бутковский неподвижно уставился в потолок, и было совершенно невозможно понять, то ли он спит с открытыми глазами, то ли просто задумался. Лешка, расплющив нос о стекло, некоторое время наблюдал, как куда-то тащил своего «тепленького» папашу Капуста. А папаше, по всему было видно, так хотелось, рванув на груди драное пальтишко, пуститься в пляс.
Сипина, прислонившись к Профессору, шептала что-то тихо, только губы шевелились.
— Что ты там бубнишь? — покосившись, спросил Профессор.
— Так… молюсь, — шепнула та, наклонившись к самому уху Профессора. — Только ты не говори никому: ребята задразнят.
— Не скажу, — подумав, ответил Профессор. — Ты это… в самом деле в Бога веришь?
— Да-а, — еще тише прошептала Сипина.
— Ну и дура, — Профессор вздохнул. — Если б Бог был, разве ж он потерпел бы, чтоб над Бутой так издевались?
— Воздастся, — прошептала Сипина, — всем воздастся на том свете. Добрые попадут в рай, а злые, как Капуста, в ад. Боженька, он все видит.
— А… мама твоя куда попадет? — спросил Профессор.
Сипина запнулась.
— Ну?
— Не-е знаю, — произнесла она жалобно, и Профессор почувствовал, как она задрожала.
— Ты чего? — он неожиданно для себя заметил, что у Сипиной зеленые глаза и красивые брови… и что вообще она красивая.
— Страшно мне, Сереженька, — придвинувшись к Профессору, прошептала Сипина.
Тот попробовал отодвинуться, но некуда — дальше стена. Тогда он осторожно осмотрелся — никто не видит? — а то еще… Ничего постыднее и страшнее, чем любовь, Профессор не знал.
— Чего тебе страшно? — спросил Профессор, нервно сглотнув.
— Нельзя зла ближнему желать, даже в помыслах, Сереженька… — сжалась Сипина.
Однако Профессор уже не слышал ее. Он напряженно вглядывался в окно. Там вдоль штакетника шла худенькая женщина. Это была мама Профессора. Оттолкнув Сипину, Профессор спрыгнул прямо в воду.
— А-а, черт… — он осторожно поковылял к порогу.
Эрик, проснувшись, приподнял голову:
— Что? Где?
— За Профессором, — пошевелился Бутковский.
На лице Эрика появилось плохо скрываемое выражение досады. Он вопросительно посмотрел на Профессора, ожидая, что тот сейчас скажет: «Не верь Буте, это не за мной, это за тобой приехали». Но Профессора уже не было в сушилке. Он был на улице. Рядом с мамой.
— Ну ладно, — тщетно пытаясь принять соболезнующий вид, сказал Профессор, — бывайте. — И, оглянувшись, вышел, прикрыв дверь.
И вновь стало тихо. Лишь монотонный звук падающих капель нарушал тишину.
— Что ты там, Эрик, трепался про бабку, которая пацанов в пирожки заталкивала? — приподнялся со своего ложа Бутковский. — Уточни, что она с ними делала перед тем, как…
— Ой, мальчики, не надо!!! — взвизгнула Сипина и, отвернувшись к стене, закрыла лицо руками.
— Чего ты плачешь? — Бутковский некоторое время смотрел на ее подрагивающую спину, на лопатки, выпирающие сквозь платье, на дырку на чулке, через которую проглядывала розовая пятка, а потом поморщился так, словно у него зуб болит.
— Профу повезло. Тебе повезет в другой раз. Вот мамка опохмелится и приедет.
Бутковский перевел взгляд за окно. Там все было по-прежнему: площадка перед интернатом, узкий газон, штакетник. Улица. Дома на другой стороне. Редкие прохожие… В глазах Буты сквозила серая тоска — как отражение мартовского снега.
МАЛЫШ
Я включил форсаж. Теперь можно было не бояться. Лес кончился. Интернат остался далеко позади. Впереди была только степь… И свобода. Я прижался к самой земле и лихо обогнул дуб, стоящий на опушке. Некошеная трава била по лицу, но мне это нравилось. И скорость, скорость, скорость! Все слилось перед глазами. И тишина. Только в вышине где-то пела птица. А солнце опускалось за горизонт. Трава шипела, расчесываемая на пробор невидимыми линиями гравиполя. Здорово! Повернув рычажок на поясе, я взлетел в небо. Там замер на секунду и пулей вниз. Конечно, по правилам этого делать нельзя, но мне так нравится. Выхожу из падения у самой земли и вновь в небо. И замираю там. Как птица. Как облако…
— Костыльков! Ты когда-нибудь будешь слушать, о чем мы здесь говорим? — над моей головой неожиданно раздался голос Валерьяны. Вообще-то ее зовут Валериана Дмитриевна, но это длинно. А потом у нее такое скучное лицо, когда она читает, как будто ее опоили валерьянкой.
— Я тебе говорю, Костыльков.
Вот зануда. Слышу, слышу. Мне. Я встаю и начинаю внимательно изучать половицы. В классе раздаются смешки. Это уж как водится…
— Тихо, ребята, — говорит Валерьяна. — Объясни нам, Костыльков, о чем ты все время думаешь? Может, мы все вместе подумаем над твоими гениальными идеями?
Ага, разогнался. Представляю, какой виноватый сейчас у меня затылок. Граждане судьи, будьте снисходительны…
— Хорошо, Костыльков. Не хочешь нам говорить, расскажешь после урока в учительской.
Ну вот. Этого еще не хватало. Не везет. Вон Витька, сосед, все уроки чертиков на промокашке рисует, и хоть бы что. Н-да, дела. А у меня, между прочим, книжка на коленях лежит. Отличная книжка, я вам скажу, «Малыш» Стругацких. Я ее вчера у одного пацана выпросил почитать на сутки. Книжка — закачаешься. Только у Валерьяны особенно не почитаешь. Глаз у нее наметанный. Как включится про Фамусова, так и давай класс глазами утюжить. Туда-сюда. Не просочишься. А тут, смотрю, она к окну прилипла. Стоит спиной к классу и жужжит монотонно, как муха об стекло. И что она там увидела такого? Забор? Петуховские крыши? Очередь в винный? Может, у нее муж пропойца? Вещи из дому носит. Бывают такие. Вот она его и вычисляет. Того и гляди увидит, за голову схватится. Голосить начнет или, еще хуже, в обморок брякнется. «Паразит, ока-аянны-ый! Куда ты трюмо поволо-ок?!» Да-а, тоска. Ну, я отодвинулся от парты, и в книжку. А у меня дурацкая манера: как начну читать, так ничего вокруг не замечаю. А тут еще книжка такая классная. Сами понимаете. И вот мне уже кажется, что я на чужой планете. И что я — это не я вовсе, а кибернетик Стась. А рядом девчонка эта, Майка. Ну и пацан, Малыш. Голый, один и на чужой планете. Жуть. Впился и читаю:
«— Мам-ма, — вдруг сказал Малыш.
Я взглянул, Майка стояла рядом.
— Мам-ма, — повторил Малыш не двигаясь.
— Да, колокольчик, — сказала Майка тихо. Малыш сел…
— Скажи еще раз! — потребовал он.
— Да, колокольчик, — сказала Майка. Лицо у нее побелело…»
Тут мне так стало жалко этого пацана. Аж в носу защекотало. И только я собрался перевернуть страницу, как что-то тяжелое навалилось на меня сверху. Я и пикнуть не успел. А когда понял, что это Валерьяна подкралась ко мне на цыпочках, было уже поздно. Вцепилась она своими наманикюренными пальцами в книжку и тащит к себе. Я, конечно, перепугался. Но не выпускаю. А она дернула, и книжка — фьють! — пополам. Это, наверно, ее здорово разозлило. Стоит, тяжело дышит. Лицо красное, словно вареное, блузка набок сбилась. Рот кривится. Ну а я молчу. Что тут скажешь? И так все ясно. Граждане судьи, будьте снисходительны… Опомнилась, схватила меня за шиворот — откуда только сила взялась, худющая ведь? — и давай головой о парту лупить. А мне книжку жалко. Как теперь отдавать буду?
Наконец надоело ей колотить моей башкой о парту, а может, она устала, в общем, отпустила меня. Стоит, губы шевелятся, с психу выговорить ничего не может. Заметила, что я за ней наблюдаю, отошла к доске. Платочком пот со лба смахнула, блузку одернула. После урока пойдем к директору, говорит. Да-а, здесь я вздрогнул. Вы нашего директора не знаете… Бывший спортсмен. Рост — под два метра. А кулаки, я вам скажу, — что моя голова. И с нами, конечно, ему церемониться особенно нечего. Контингент еще тот. Вон Мишке в ухо так двинул, что еле кровь остановили. А уж невзлюбит кого — держись. Лучше сразу в бега или в петлю. Есть тут у нас один такой. Котлубаев — башкир или казах. Из колонии к нам перевели. Тихоня. Вечно забьется куда-нибудь в угол, и его не видно, не слышно. Видимо, в колонии научили жизнь ценить. Так Щерба — так зовут нашего директора, — где ни встретит его, сразу по шее. Я тебя, говорит, колониста, подонка, насквозь вижу. Такие вот дела. А кому пожалуешься? Витька, сосед, подвинул на мою сторону записку: «Проф, будет бить, сразу падай». Спасибо, конечно, за совет.
Ну, короче, урок закончился. Валерьяна взяла меня за плечо и потащила в учительскую. Пальцы у нее острые, не вырвешься. Еще издали голос Щербы расслышал. Ну все, думаю, с приветом, одуванчик.
Завела меня Валерьяна в учительскую. Там людно. Учителей полно. Физрук, англичанка, еще кто-то. Не разглядел, не до того было. Увидали меня, сразу тихо стало. Смотрю, идет ко мне Щерба с Валерьяной. А у меня, как назло, коленка задрожала, сволочь. Граждане судьи, будьте…
— Ты что же, паршивец, книжки на уроках читаешь? — спрашивает Щерба вроде как спокойно, а у самого ноздри побелели. Значит, заводится. Нервы. Надоели мы ему до чертиков, наверно, если он с полоборота… А в коридоре кто-то из старшеклассников ржет. Мне аж завидно стало. Честно.
— Я тебя, подонок, спрашиваю! — выхватил он у Валерьяны книжку и тычет мне в нос. А книжка библиотекой пахнет. Особый такой запах. От него у меня на душе всегда так хорошо становится, так спокойно. Уютно. Щерба тычет, а у меня перед глазами буквы скачут. Как раз то самое место: «Мам-ма, — вдруг сказал Малыш. — Да, колоколь…» Дальше оборвано.