— Здесь океан будет, островная гряда ни к чему. Помеха теплым течениям. Вот мы и срезаем ее под корень, — пояснил Хозе.
Самолет между тем вился над грядой, описывая круги. То взмывал к синему небу, то опускался к пестрым, разбитым трещинами утесам.
— Что ты мудришь? — крикнул Гена. — Давай с края, по порядку.
Хозе серьезно кивнул. В воздухе он не насмешничал. Тут они были равны: командир самолета и командир киб.
Хозе надел на руки медные браслеты с колечками для каждого пальца и вытянул кисти рук, словно собирался играть на рояле. Его движение тотчас передалось кибам-пилам, они оторвались от брюха самолета и спикировали. На экране я увидел два треугольника — синий и красный. Напряженно глядя перед собой, Хозе чуть пошевеливал пальцами. Он мысленно управлял кибами, каждой в отдельности.
Мчались, обгоняя наш самолет, усиленные биотоки, и кибы послушно поворачивали вверх или вниз, вправо или влево.
— Резать! — сказал Хозе отрывисто.
Это он голосом подал команду пилам. Кибы вонзились в грунт — одна у подножия, другая на плоскогорье. Я затаил дыхание. И на Земле я видел, как пилят скалы, как взрывом поднимают горы. Но тут резали не горы, а поле тяготения, уничтожали притяжение.
И вот на моих глазах край гряды начал отслаиваться, за-змеилась трещина, разделяя плоскогорье, крайняя гора приподнялась, как будто под ней вздулся пузырь, и вдруг, потеряв вес окончательно, с грохотом оторвалась от подножия.
— Хороший кус, кубика на четыре потянет, — заметил Гена с удовлетворением. Кубиком он называл кубический километр, три тысячи миллиардов тонн.
— Домой! — скомандовал Хозе, резко сжимая кулаки.
Кибы, отпилившие гору, отвернули обе сразу и исчезли с экрана, улетели в ангар по записанному пути.
Гора между тем поднималась вверх на раздувающемся пузыре, стряхивая торчащие утесы. И мы поднимались рядом с горой, на уровне огненно-красной подошвы, чуть в стороне, чтобы утесы не задели нас. Все быстрее и быстрее. Гора продавила облака, высунулась над белыми клубами, выдвинулась в синее небо. Сколько раз впоследствии видел я взлетающие горы и по сей день удивляюсь этому противоестественному зрелищу.
— Не упустишь? — спросил Гена.
— Осы пошли, — откликнулся Хозе.
Десятью пальцами он коснулся клавиш, и на экране зажглись десять точек, все разного цвета — голубая, белая, синяя, желтая, алая, вишневая и так далее. Это стартовали кибы-осы, маленькие ракеты с атомными зажигалками. Уже через минуту все они сидели на горе, каждая на своем месте: красная — на левом краю, фиолетовая — на правом, голубая — наверху, желтая — у подошвы. Конечно, только на экране можно было видеть цветные точки, облепившие черный массив горы.
Муза, ты бы посмотрела на Хозе в эту минуту! Он был сосредоточен, серьезен и исполнен вдохновения, он напоминал пианиста-виртуоза. Все десять пальцев лежали у него на клавишах, но, не глядя на руки, вперив глаза в экран, он наигрывал беззвучную мелодию, то нажимал с силой, то постукивал, пробегал гаммой, брал аккорды. И послушные кибы отвечали ослепительными вспышками — долгими и короткими, одиночными и групповыми. И гора подавалась вверх и вбок, подпрыгивала, словно на невидимой ракете. Хозе забавлялся с ней, как спортсмен с теннисным мячиком. Ниже, ниже, ниже... Падает? Нет, подхватил. Толчок! Прыжок вверх. И опять скольжение.
— Олимп, — предупредил Гена.
Заглядевшись на экран, я не заметил, как над облаками вырос мрачный конус, груда утесов, накиданных титанами. Те-перь-то я знал, что титаны — это Гена и Хозе.
— Переверни-ка! — сказал Гена.
Хозе нажал две крайние клавиши мизинцем и безымянным. Гора закружилась, словно колесо. Так, кувыркаясь, она катилась по небу к Олимпу. Хозе, наклонившись к экрану, напряженно скрючил пальцы. Цветные огоньки кружились все быстрее, свиваясь в нитки, в обручи, как при танце с лентами. Теперь осы, впившиеся в гору, крутились вместе с ней, клавиши меняли смысл, назначение, а виртуоз Хозе продолжал свою игру на переменной клавиатуре. Голубая — толчок вниз, голубая спустя секунду — толчок вперед, красная — вправо, красная — влево. Медленнее, медленнее... еще чуть... И вот, подняв тучу пыли, летящая гора тяжко села на склон Олимпа.
— Там родилась, — сказал Гена, довольно улыбаясь. Хозе в изнеможении откинулся в кресле, полузакрыв глаза.
А я с завистью глядел на его гибкие пальцы. Вот это мастерство! Сколько лет нужно, чтобы так научиться играть в кошки-мышки с долями секунд и миллиардами тонн? Сумею ли я когда-нибудь перенять такое мастерство? Не нужен ли особый талант?
Будь я девушкой, Муза, я бы не выходил замуж, не посмотрев любимого на работе. Пусть он будет посредственный танцор и собеседник, средний поэт, как Гена, или доморощенный философ, вроде Хозе... но ты бы посмотрела, как он жонглирует горами! Человек, Муза, ценится не по среднему своему уровню, а по высшему достижению. Если спортсмен раз в жизни, единственный раз, прыгает на десять метров, то только за этот прыжок его имя внесут в золотую книгу рекордов. И если ученый сделает тысячу ошибок, но одно важное открытие, люди, забыв ошибки, за это единственное открытие поставят ему памятник.
Впрочем, у вас, у девушек, бывает особый, косой, я бы сказал, подход к человеку. Сестра мне сказала как-то: «Не надо гениального. Пусть будет любящий и заботливый, пусть будет хороший муж».
А ты, Муза, такого же мнения? Ты могла бы любить ласкового и бездарного, любящего и слабодушного? Могла бы?
Где-то тут, думается, началось у нас непонимание. Людей Поэзии мы видела разными глазами. Я имел дело с титанами, жонглирующими горами, а к тебе приходили усталые, отдыха желающие заурядные любители стихов и пения. Я с предельным напряжением сил старался догнать виртуозов, а ты выполняла обязанности чертежницы и обучала любителей азам искусства. Работать в полсилы скучно, скучно делать то, что ты давно умеешь. Я понял это много позже, когда научился класть горы почти как Хозе. А тебе стало скучно почти сразу. И однажды я услышал:
— Хочу домой, на Колыму... Хочу в город. Хочу говор толпы, много-много людей, совсем незнакомых. Хочу хоровод авиаранцев в вечернем воздухе, похожий на танец поденок. Хочу фойе в концертном зале, хождение по кругу, гул голосов. Хочу обнять маму и сестру, покачать на руках малыша племянника.
Хочу море, золотой пляж в бухте Нагаева. Пальцы в горячем песке, солнечные лучи на спине. Хочу синеву, украшенную белыми барашками, рокот камешков, уносимых волной.
Хочу нырнуть в зеленую прохладу, надев пучеглазую маску, проплыть, лавируя, между скал, поймать за ногу кусачего краба.
Хочу поле... и чтобы пахло медом и полынью... и пусть будут золотые брызги лютиков, и ласточки, купающиеся в небе, и кудрявый лес на горизонте, и сухой скрежет кузнечиков, и русые волны от ветра на ниве.
Ничего этого не было у нас на Поэзии: только горячие скалы и клубы пара. Не планета — парная баня. А в пару — герметический кокон, и в нем шесть человек. Какие есть, какие собрались. И еще в коконе телеширма, трехсторонний экран, и к нему фильмы: цветы, но без запаха, поле, но без истомы.
Хочу домой, на Колыму.
Впрочем, нет. «Хочу» я услышал позже, когда мы прожили почти год на Поэзии, после дня большой беды.
Ты хорошо помнишь этот день. Обычное утро, купание в тесном бассейне, вкус кисловатой местной воды на губах. Завтрак. Хлопотливая Кира в белом переднике. Гена у радио — ловит земные известия. Хозе развивает свою любимую тему:
— Нет, как хотите, человечество мельчает. Героизм остался во втором тысячелетии. Мы сильнее как инженеры, а как люди — слабее. Научились перебрасывать горы, а жертвовать жизнью разучились. Вечером вчера я читал про последнюю войну с фашистами. Вот люди были: грудью ложились на пулемет, на таран шли. Знаете, что такое таран? У летчика снаряды кончились, тогда он бросает свой самолет на врага... взрывается вместе с ним.
— Войны давно забыты, к счастью, — говорит Дитмар. — У нас нет нужды жертвовать.
— А была бы нужда, все равно не решились бы.
— Решились бы, — уверяет Гена.
— Нет. Духу не хватило бы.
И тут стол вздрогнул, как будто грузокиба прошла за окном. Я так и подумал о грузокибе, не сообразив, что на Поэзии нет ни одной.
А Дитмар догадался сразу.
— Олимп садится! — крикнул он. — Перегрузили!
Мы все вскочили, как на пружинах. Сколько разговоров было в последние дни — не перегружен ли Олимп? И запрос присылали, и комиссия приезжала. Но что комиссия? Еще не строили гор такой высоты, еще никто в истории не формировал планет, не совсем ясно было, как пройдет процесс затвердевания.
Уже держа шлем в руках, Дитмар распоряжался отрывисто:
— Хозе — с Геной. Яр — со мной. Поднимемся, примем решение. Возможно, срежем лишнее, по варианту номер один. Кира, останешься старшей. Радируй на спутник и станциям.
Кира сдержанно кивнула головой. А ты обняла меня, посмотрела расширенными глазами.
— Осторожнее, Яр, — прошептала ты. — Береги себя.
Хозе не удержался от замечания:
— Интересно, в двадцатом героическом, когда мужья шли в бой, их тоже просили воевать осторожнее?
— Да, просили, — сказала ты с вызовом. И поцеловала меня, приподнявшись на цыпочки.
А Кира только вздохнула. Дитмар не любил нежностей.
Мы выбежали в ангар. Домик наш все подрагивал, под полом глухо гудело и громыхало, как будто там шла напряженная работа или ворочался громадный змей, спавший веками, а теперь проснувшийся и стряхивающий скалы, приросшие к чешуе.
Взвившись в стратосферу, мы увидели, что Дитмар прав. Черный лик Олимпа утопал сегодня в дымном воротнике. Видимо, по обводу горы возникли трещины, начались извержения, и дымные линии пепла поднимались до половины горы. До темени гиганта они не могли достать. Сверкая на солнце, базальтовый шлем плыл в лиловом небе выше бурь, выше пепла, как бы презирая мелкую суету извержений.
Но мы понимали: эта незыблемость кажущаяся. На самом деле Олимп продавил свое основание, проломил кору, выдавливает из-под себя магму, начинает погружаться, и чем дальше, тем быстрее будет погружаться, может быть, станет ниже окружающих хребтов.