Мы карелы — страница 60 из 95

Но в этот вечер в Руоколахти собрание было назначено на семь часов. Это значило, что собрание не обычное, а торжественное, в честь праздника, и на это собрание опаздывать нехорошо. Поэтому, как только начало темнеть, люди потянулись к школе. Когда Ермолов пришел в школу, большая классная комната была полна людей. В коридоре также толпился народ. На торжественный вечер пришли не только жители села, но собралось и немало крестьян из дальних окрестных деревень, даже кое-кто из Тунгуды. Были среди них и мужики, о которых поговаривали, будто они сбежали в Финляндию. Мало ли что могут наболтать. Видно, свои это люди, если пришли издалека на праздник Советской власти. Оттого что народу собралось много, на душе у Ермолова было тепло и даже как-то спокойно.

Убедившись, что в классе уже яблоку негде упасть и незанятыми оставались только стулья за накрытым красным кумачом столом президиума, Ермолов вытащил из кармана часы с потертым ремешком вместо цепочки, посмотрел на них скорее формы ради, так как неизвестно было, чьи часы показывают правильное время, и дал рукой знак начать собрание. Коммунисты села и член волостного Совета с торжественным видом, причесанные и побритые, одетые в самую нарядную, какая только у них имелась, одежду, сели за стол президиума.

Ермолов погладил черные усы, оглядев собравшихся.

— Дорогие товарищи! Собрались мы на торжественный вечер, посвященный четвертой годовщине Великой Октябрьской социалистической революции…

Президиум собрания встал. Следуя его примеру, поднялись все.

Ермолов запел:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов…

Из коридора донесся какой-то шум, и стоявшие в первых рядах недовольно оглянулись на оставшуюся открытой дверь, видимо подумав, что это опоздавшие протискиваются в переполненный класс. «Если уж не сумели прийти вовремя, так постояли бы в коридоре и пели со всеми вместе…» — подумал Ермолов.

Но тут он увидел в дверях трех незнакомых мужчин. Один из них, совсем еще молодой, в финской офицерской шинели, поднял маузер и крикнул:

— Руки вверх!

Ермолов выхватил из кармана револьвер.

Испуганные женщины и дети отхлынули от дверей, подальше от человека в чужой шинели, подальше от его огромного маузера; раздались сдавленные, полные ужаса крики, плач. Лампа под потолком закачалась. Со звоном посыпались стекла. Из окон просунулись покрытые синеватым инеем вороненые стволы винтовок.

И тогда, перекрывая шум, прогремел бас Ермолова:

— Не стрелять! Слышите? Здесь женщины, дети!

Это был приказ и своим и чужим. Ермолов сам показал пример, сунув револьвер в карман. Этим жестом он спас жизнь многим женщинам и детям. Ермолов, конечно, успел бы выстрелить, своим первым выстрелом мог бы уложить появившегося в дверях финского офицера. Может быть, застрелив Таккинена, он изменил бы каким-то образом и ход начавшихся событий. Однако Ермолов не сделал этого выстрела.

Бывают в жизни моменты, когда в какую-то долю секунды раскрывается весь человек. Его мозг способен принимать мгновенные решения, но все же мысль человека не настолько быстра, чтобы он молниеносно мог взвесить и обдумать целесообразность и следствия своего шага. Ермолов был не стар, но успел прожить уже достаточно, чтобы в трудную минуту подумать не о себе, а о других. Решение пришло мгновенно, само собой. Впрочем, и не было у него времени размышлять о своей судьбе, подумать, что авось ему удастся, выпустив все пули из револьвера в бандитов, выскочить в окно или пробиться к запасному выходу. Но, убрав револьвер, он не собирался сдаваться и складывать оружие. Наоборот, по велению той же самой силы, заставившей его убрать револьвер, он, сжав кулаки, бросился на бандитов.

За столом президиума было девять коммунистов. Разные по характеру, образованию, по своему жизненному опыту и разными дорогами пришедшие на это праздничное собрание, в этот момент они поступили одинаково: зная, что идут на верную смерть, они все как один вступили в схватку с бандитами.

Ермолов успел схватить за горло Таккинена и повалить его на пол, но тут же на Ермолова навалилось не менее десятка бандитов. Не в лучшем положении оказались и товарищи Ермолова: на каждом повисло по нескольку мятежников.

— Руки вверх! — гаркнул Таккинен, вырвавшись из рук Ермолова.

Все то, что делал Таккинен сейчас, было не случайно: в его действиях проявилась выучка, которую он получил в Германии в финском егерском батальоне, жестокость, к которой он привык, чиня расправу над безоружными людьми в дни поражения рабочей революции в Финляндии и над теми карелами, которые не хотели подчиняться его власти и с которыми разговор был коротким: «Руки вверх и пулю в лоб!»

Таккинен размахивал маузером, но спокойный голос Борисова, привыкшего убивать хладнокровно, заставил его опомниться:

— Господин главнокомандующий, мы приступим к делу во дворе.

— Но надо бы допросить их и отобрать тех, кого нужно… — заметил Таккинен, уже овладевший собой.

— Вот он отберет, — Борисов показал на служащего Руоколахтинского волостного Совета Останайнена.

— Хорошо.

Более компетентного следователя и судьи они не собирались искать. Достаточно было того, на кого укажет Останайнен, о котором жители села только теперь узнали то, что давно было известно узкому кругу приближенных Таккинена. Этот предатель знал каждый шаг и поступок всех коммунистов и советских работников Руоколахти, настроения и убеждения каждого из них. Предатель знал заранее, что ему предстоит совершить сегодня. Сегодня он будет расстреливать своих товарищей по работе. Товарищей по работе? Нет, для него работой было другое. Шпионаж, подслушивание и подглядывание, ожидание изо дня в день этого момента — вот что было для него работой. А то, что он делал в Совете, было ложью и обманом.

Веки у Останайнена были припухшие, под глазами черные круги. Видимо, он не спал всю ночь, боялся, что его распознают. Только вряд ли его мучили угрызения совести. Ни разу не дрогнула его рука, когда он одного за другим отбирал тех, кого, по его мнению, надо было расстрелять. Узкие, словно покрытые тонкой коростой, губы были плотно сжаты и лишь чуть-чуть разжимались, бросая короткое:

— Того… и вот того…

После каждого «того» в сгрудившейся толпе женщин и детей раздавался горестный вскрик. Когда подошла, очередь Ехкими, его жена рванулась, вцепилась зубами в руку Борисова, пытавшегося остановить ее, и упала на колени перед Останайненом. Ехкимя поднял жену на ноги.

— Кланяться этой сволочи… Ну нет…

Он обнял жену, но ее тут же вырвали из его рук и отшвырнули в толпу.

Разозленный Борисов схватил малолетнего сына Ехкими и вытолкнул его в коридор, где собирали приговоренных к смерти. Но кто-то из бандитов взглянул на Таккинена и сказал: «Пусть подрастет… Детей не надо…» Плачущего мальчика вернули обратно в класс.

На Ермолова Останайнен не показал. То ли рука не поднялась, то ли посчитал, что и так все ясно. И даже Борисов не подталкивал Ермолова. Не тронули его и другие бандиты, на рукавах которых неожиданно появились белые повязки. Белые повязки оказались и у некоторых жителей села, — видимо, они пришли на собрание с повязками в кармане. С высоко поднятой головой, с сосредоточенным видом, словно направляясь к трибуне, чтобы сказать что-то важное, Ермолов прошел по проходу, образованному расступившимися перед ним бандитами. Перед Останайненом он на мгновение задержался, хотел посмотреть в глаза предателю, но глаз он не увидел. И, горько усмехнувшись, Ермолов шагнул за порог. На пороге он встал первым в шеренге. Из открытой двери на мерзлую землю падал сноп света… Ехкимя дотронулся до руки Ермолова и кивком указал на выстроившихся перед ними с винтовками в руках бандитов. Среди тех, кто готовился расстреливать их, стоял Останайнен. Были и другие, о которых никогда бы и в голову не пришло, что они способны на такое. Да, недоглядели, проморгали. Теперь поздно уже сожалеть.

— За ошибки надо расплачиваться, — тихо сказал Ермолов. — Но люди нас плохим поминать не станут.

Бандиты не торопились расстреливать их. Может быть, на этот раз удастся избежать смерти? Отсрочить ее? — мелькнула надежда.

Во двор вышел Таккинен. Он обратился к приговоренным к смерти с короткой речью:

— Вам тоже хочется жить. Верно?

Да, все они хотели жить. Им хотелось увидеть, как рассеются тучи, окутавшие небо, и взойдет солнце. Им хотелось увидеть ярким не только солнце на небе, но и жизнь, светлую и новую. Хотелось проснуться мирным утром в кругу своей семьи и отправиться на работу, а вечером, после работы, отдохнуть, а иногда и попраздновать.

— У вас есть возможность сохранить жизнь. Мы — гуманисты… — продолжал Таккинен.

Остаться в живых? Из всех инстинктов, присущих человеку, инстинкт самосохранения обладает наибольшей силой — он заставляет утопающего хвататься даже за соломинку.

— …Тот, кто сейчас публично отречется от идей коммунизма, останется в живых…

Но была в этих людях и новая, рожденная временем сила, более могучая, чем инстинкт самосохранения…

— Такой ценой мы жизнь не покупаем! — Это был ответ Ермолова.

Таккинен неторопливо прошел вдоль строя, останавливаясь перед каждым приговоренным к смерти. Ни один из коммунистов не захотел покупать жизнь ценой предательства.

Убедившись, что его товарищи выдержали испытание, Ермолов почувствовал облегчение, словно камень с души свалился. Ясным и звонким голосом он крикнул:

— Помните, товарищи, хотя мы умрем, коммунизм будет жить. Нет на свете такой силы, чтобы…

Борисов выстрелил. Он мог лишь оборвать последнюю фразу Ермолова. Да и то одной револьверной пули оказалось мало.

— …Нет, такой силы, чтобы… — повторил Ермолов. Но прогремел второй выстрел, и, не успев досказать то, что хотел, он умолк… Его жизнь оборвалась, как песня, которую начали, но не допели.

И песня эта не умерла. В здании школы, из которой бандиты вывели лишь приговоренных к смерти, вдруг, покрывая стоны, причитания и плач женщин и детей, грянуло: