1
Когда Байкалов вернулся из своей поездки в Москву, в Лазоревой уже установилась зима, ясная, спокойная, с небольшими снегопадами, с лиловыми полосами на горизонте, с черными елями, торчащими из снежного покрова, с голубыми струйками дыма из всех печных труб.
С Байкаловым прибыл подвижной человек, одетый в полушубок, перехваченный ремнем, в ушанку, в валенки. Человек этот с интересом разглядывал и тайгу, и станционные постройки, и поселок. Светлые зеленоватые глаза его были внимательны, морозец вызвал только чуть розовую окраску на его лице.
— Хорошо у вас здесь, товарищ Байкало-в! — сказал он, шагая рядом с начальником политотдела по свежепроложенной дороге и прислушиваясь к похрустыванию снега под ногами.
— На охоту сходим. Вот будет красота! — пообещал Байкалов.
Но охоту пришлось отложить на неопределенное время. У приезжего — Бориса Михайловича Мосальского, прибывшего для расследования аварии с самолетом, — сразу же появились неотложные дела. Его устроили в гостинице, освободили небольшую комнату в здании управления. Степановна, заслуженный деятель чистоты и порядка управленческих коридоров и кабинетов, торжественно вручила ему ключ:
— Располагайтесь, товарищ... как величать-то вас, не знаю. Борис Михайлович? Это, значит, как и нашего кассира, товарища Родионова... Может, и не по-московски кабинетик убран, но за чистоту и тепло ручаюсь.
Мосальский поблагодарил приветливую старушку, раскрыл портфель и стал рыться в бумагах.
А про Байкалова и говорить нечего. За месяц отсутствия накопилось столько дел — голова кругом. Нахлынули посетители. Требовались решения, указания, советы по тысяче вопросов. А с трассы, которая становилась все длиннее, сыпались требования, жалобы, заявления... Приезжали инструкторы, секретари парторганизаций, начальники участков... И завертелась опять напряженная, интересная, содержательная жизнь.
Не ладилось с вечерним университетом марксизма-ленинизма. Открытый незадолго до отъезда Байкалова, он требовал много внимания, поправок и забот. Плохо было с лекторами. Кроме Ильинского, они оказались недостаточно квалифицированными и вели занятия, что называется, как бог на душу положит. Особенно Василий Васильевич Шведов. Говорили, что он часто уклоняется от предмета, пускается в рассуждения на самые многообразные темы, между тем предмет у него ответственный — он взялся преподавать историю философии.
Пришлось срочно пригласить Василия Васильевича к себе и провести с ним «душеспасительную» беседу.
— Как проходят ваши лекции, Василий Васильевич? — осторожно осведомился Байкалов, похлопывая по столу стенограммой последней лекции Шведова, которую ему доставила Тоня Соловьева.
— Как нельзя лучше, дорогой Модест Николаевич, — посмотрел на него ясными голубыми глазами Шведов, отличавшийся неизменно бодрым настроением. — Мой метод — не ограничиваться изложением предмета как такового, но всякий раз давать максимум разнообразных сведений познавательного характера. Это оживляет предмет. Например, в последний раз, говоря о Фейербахе, я упомянул и о квантовой механике...
— Но почему? В какой связи?
— Как говорится, к слову пришлось. А в конечном итоге — Все на пользу. Расширяю кругозор слушателей.
Байкалов отчитал его за это «расширение кругозора». Но видел по лицу Шведова, что они так друг друга и не поняли. Байкалов с досадой подумал, что ведь и грамотный и вообще хороший человек этот Шведов, но разбрасывается и плавает по поверхности.
«Вот бы сюда Наталью Владимировну!» — подумал Байкалов и тут же вспомнил, что Широкова пишет с Аргинского перевала: на тоннеле слабо с подготовкой кандидатского состава. Перечисляя актив, она упоминает топографа Зимина, но добавляет, что по некоторым соображениям не склонна с ним торопиться, хотя он, кажемся, готов бы подать заявление. Байкалов вспомнил Зимина. Да, да, у него близко поставлены глаза, и он считает всех дураками. Это он, придя с места экспедиции, рассказывал книжные истории про медведей...
И тут сразу вспомнилась Байкалову Ирина, и защемило сердце. Модест Николаевич ощутил беспокойство, горечь, волнение...
Ушел Шведов, пришел с докладом о состоянии политучебы инструктор политотдела, а Байкалов опять и опять вспоминал о письме Широковой, об Ирине и тут же решил, что на тоннельный участок не поедет, чтобы не видеться с ней, а пошлет своего заместителя или вот инструктора — хороший, толковый парень.
Странное дело: он, не признаваясь самому себе, все откладывал встречу с Ириной. Видеть ее хотел страстно, осуждал себя, считал, что уклоняться — значит попросту трусить, и все-таки под разными предлогами оттягивал со дня на день эту поездку.
— Поедешь к тоннельщикам, — объявил инструктору. — Я завтра подготовлю материалы.
Отпустив инструктора, Модест Николаевич закурил и подошел к окну, разрисованному серебряными зимними узорами. Тайга спала. Ветви пихт сгибались под толстыми пластами снега. Небо было бледное, как кусок льда. Искрились на солнце снежные просторы. Байкалов стал мысленно разрабатывать маршрут, по которому он поведет на охоту Бориса Михайловича. Интересно, как он ходит на лыжах. Да уж, наверное, неплохо. Он хоть и бледный, но крепыш.
Приятные мысли об охоте прерваны были приходом редактора многотиражки Белова. Евгений Леонтьевич спросил, «как Москва» и «как съездили», а затем положил на стол свежий номер «Магистрали».
— Чем сегодня похвастаешься, товарищ редактор? — весело спросил Модест Николаевич и взял газету, еще слегка влажную и пачкающую пальцы типографской краской.
— Прошу обратить внимание на вторую полосу, — загадочно сказал Белов. Как всегда, от него попахивало водкой, и поэтому он старался говорить в сторону.
Байкалов развернул газетный лист.
— А-а! — протянул он заинтересованно.
Четвертую и пятую колонку сверху до самого подвала занимало новое стихотворение Тони Соловьевой. Модест Николаевич прочел раз, прочел вторично, задумался и, глядя куда-то вдаль, мимо улыбающегося редактора, вполголоса прочел понравившиеся ему строки:
Хотим и будем жить удобно и просторно, красиво, плодотворно будем жить!
— Неплохо у нее получилось, — сказал самодовольно Белов.
— Я бы сказал, что талантливо написано, — поправил его Модест Николаевич. — Вырастим писательницу из нее. Вот увидите!
Несколькими часами позже Степановна занесла приезжему товарищу москвичу свежий номер «Магистрали». Вскоре Мосальский влетел в кабинет Байкалова, размахивая газетой.
— Мне нравится! — воскликнул он, не здороваясь. — Где вы откопали?
— Наша! Здешняя!
— Но где она? Покажите мне ее!
— Это мы еще подумаем. Еще влюбитесь, чего доброго! Она девушка молодая, красивая.
2
Впрочем, Мосальскому было сейчас не до поэзии. Он целиком был занят Черепановым, пресловутым Жорой, приятелем Вислогузова и ставленником «мистера Вэра». Борис Михайлович знал о нем уже многое. Он как бы разглядывал его в микроскоп. В светлом кругу шевелился, извивался микроб, делающий несостоятельные попытки уползти за грань видимости.
Очевидно чутье опытного преступника подсказывало Черепанову, что пришло время, когда надо исчезнуть. Он был явно встревожен. Подал начальнику аэродрома заявление с просьбой освободить его от работы, так как он-де намерен учиться живописи. Ответ получил неопределенный и тогда попытался действовать через медицину. Предложил доктору Лосеву крупную взятку за подтверждение его болезненного состояния. Доктор выгнал его. Тогда Черепанов атаковал общественные организации: партбюро и местком. Он требовал, просил, страстно доказывал. Называя начальника аэродрома бездушным бюрократом, говорил, что «в нашей стране должны выдвигать таланты». Показывал оформленные им стенгазеты и даже принес ковер, на котором было изображено невыносимо синее море, лиловые камни, похожие на сложенные штабелем тюки, и несоразмерно большой орел, усевшийся на вершине шоколадного утеса.
— Знаете, сколько времени рисовал? Часа три, не больше! Ведь это же прямо стахановская работа!
Но ему только посоветовали записаться в кружок рисования при Доме культуры.
Черепанов не собирался скрываться в подполье, он только намерен был переменить на всякий случай место жительства, надеясь таким способом замести следы.
Сам по себе Жора был ясен для Мосальского. Нужно было только установить его связи, знакомства, присмотреться вообще к обстановке и людям стройки, да нельзя было упустить случай и не познакомиться подробнее со знаменитой Карчальско-Тихоокеанской магистралью. Мосальский побывал всюду. На тех участках, где железнодорожное полотно было уже готово, шла работа по постройке станционных зданий, депо, пакгаузов, вагоноремонтных мастерских.
Особенно понравилось Мосальскому на сто сорок шестом километре. Здесь строилась большая станция, и это было не случайно: отсюда должна была пойти ветка к обнаруженному в тайге угольному бассейну. Скульпторы и художники трудились над оформлением. Фасад вокзала, построенного из розового камня, легкого и изящного, был украшен барельефными изображениями строителей, побеждающих тайгу. Словно в оправдание замысла скульптора, тайга здесь отступала к самым сопкам и красиво обрамляла рождающийся поселок — лагерь победителей, новый завоеванный участок, облюбованный новыми людьми.
Перед вокзалом стояла и рассматривала барельефы незнакомая Мосальскому девушка в беличьей шапке-ушанке, такой же шубке и в черных поярковых пимах.
— Красиво получилось, правда? — спросила она, обернувшись к подошедшему Мосальскому.
— Очень хорошо! Даже очень-очень. Это уже наш наступающий завтрашний день!
— Вот-вот! Завтра, вмонтированное в сегодня. Мы живем, обгоняя время.
Девушка сняла с правой руки красненькую в белых узорах рукавичку, зажала ее зубами, вынула блокнот, карандаш и что-то записала. Она была необыкновенно красива, эта так просто заговорившая с ним незнакомая девушка в красных рукавичках. Серые лучистые глаза ее смотрели на мир доброжелательно и радостно. Мосальский оказался частью этого мира и поэтому тоже был награжден радостью, которая струилась из-под густых, темных ресниц девушки. Борис Михайлович подождал, пока карандаш не остановился в озябших пальцах. Девушка подышала на них и запрятала руку в смешную маленькую рукавичку.
— На вас и мороз не действует. В такой холодище — и размышлять о столь возвышенных вещах!
— О каких вещах? — удивилась девушка и непонимающе посмотрела на Мосальского.
— Ну, что-то очевидно для дневника...
— Ой, что вы! Я не веду дневника. Это для заметки в «Магистраль».
— Так вы журналистка?
Девушка вспыхнула.
— Только пробую... Меня в редакцию совсем недавно перевели. Раньше я у Манвела Ваграновича работала, в финансовом, машинисткой. А вы, конечно, из Москвы?
— Неужели это у меня на лбу написано? Сознаюсь, действительно так. Из Москвы. Фамилия моя — Мосальский.
— А моя — Соловьева.
— Тоня?
— А вы откуда знаете, как меня зовут?
— Я читал ваше стихотворение, товарищ Соловьева. Оно мне понравилось.
Тоня не смутилась. Не стала говорить обычных в таких случаях фраз. Она заглянула Мосальскому в глаза и, словно прочитав в них, что он сказал правду, чуть покачала головой.
— Наверное, «Лазоревый город»? Сначала мне самой нравилось, а когда напечатали, вижу, что недоработано. Вы тоже пишете?
— Только бумаги казенного образца. Но литературу изучал.
— Вот это замечательно! Уж вы меня извините, но я теперь от вас не отстану. У меня тысячи сомнений, а посоветоваться почти не с кем.
Тоня потащила Мосальского к заканчивающейся постройке депо.
— Вы только посмотрите, что сделано здесь нашими строителями! Совсем-совсем недавно здесь была настоящая таежная глушь. Вот тут как раз росло дерево, мы вчетвером не могли обхватить его. А вон там, где сейчас дом связи, убили рысь... А здесь мы бруснику собирали... Мне очень нравится этот розовый камень. У нас ведь все новое: и то, из чего строят, и то, как строят. Новая техника, новая архитектура...
Выпалив все это, Тоня закончила без всякого перехода несколько неожиданным и простосердечным признанием:
— Вы знаете... когда я стану совсем-совсем настоящей писательницей... тогда я напишу книгу о будущем. Ведь это можно? О будущем, куда обращены все взоры людей... Только это, наверное, очень трудно.
— Ну и что ж, что трудно. Дерзайте.
Они разгуливали по строительной площадке будущей железнодорожной станции будущей великой магистрали и так увлеклись разговором, что не заметили, как к ним приблизился какой-то человек:
— Эгей! Соловьева!
Оба вздрогнули и обернулись. Подошел рослый молодцеватый человек в кожаном пальто на цигейке.
— Мне сказали, что вы тут обретаетесь. А у меня для вас материалец... — И незнакомец вопросительно поглядел на Мосальского неприятными, странно близко поставленными глазами.
— Здравствуйте, — отозвалась Тоня, как показалось Мосальскому, без особенной радости. — Вот познакомьтесь: Зимин — наш знаменитый таежный скороход. А товарищ Мосальский из Москвы. Мы тут литературный диспут затеяли.
Зимин сильно сжал руку Мосальскому.
— Литература, конечно, хорошее дело, — сказал он равнодушно.
И тут же перестал интересоваться Мосальским, подхватил под руку Тоню и повлек ее в сторону:
— Сногсшибательные разоблачения! Бюрократизм и недопонимание великих задач социализма в аппарате тоннельной конторы! Я даю вам в руки целый клад!
— Извините! — крикнула Тоня Мосальскому. — В Лазоревой обязательно увидимся!
Соловьева помахала рукой в красной рукавичке, и они ушли, оживленно беседуя.
Борис Михайлович смотрел им вслед и был полон раздумья.
«Так вот он каков, топограф Зимин! Красив, самоуверен, кажется, знающий, смелый... Активно участвует в общественной жизни... Байкалов говорил, что Зимин не прочь вступить в партию, только Широкова имеет против него какое-то предубеждение. Да и Байкалову в нем кое-что не нравится... Надо обязательно повидаться с Широковой...».
3
Личностью топографа Зимина Борис Михайлович заинтересовался не случайно. Не прошло и недели со дня приезда. Мосальского на Лазоревую, а Черепанов успел уже побывать на тоннеле. Поехал с субботы на воскресенье, захватил с собой два «ковра» собственного изготовления. Как стало известно, один «ковер» приобрел экскаваторщик Бурангулов, а другой, поменьше, с похожими на гусей лебедями на ультрамариновом озере, достался жене начальника снабжения Надежде Фроловне Никуличевой. Но ковры коврами, а зачем Черепанов ходил в маленький домик на окраине поселка и провел в нем более часу? В этом домике, неизменно, в полном одиночестве, проживал топограф Зимин. Рассказал об этом Бурангулов, который искал «художника Жору» повсюду и отыскал его у топографа.
Мосальскому удалось установить, что «Жора с аэродрома» с Зиминым не встречается и, более того, утверждает, что с ним не знаком. И это тем более странно, что Черепанов был чрезвычайно общителен и был знаком буквально со всеми. Может быть, есть какие-нибудь пока не известные причины, но каким Черепанов, а может быть, и Зимин находят неудобным афишировать свое знакомство? Теперь же, когда Черепанов мечется и ищет выхода, Зимин для чего-то ему срочно понадобился, и он помчался на тоннель, для отвода глаз прихватив «ковры». Он и продал-то их за бесценок, первому попавшемуся покупателю.
По наведенным справкам, Зимин отрицал встречу с Черепановым.
— Какой Черепанов? А! Этот художник? Но мне же картины не понадобятся...
— Но он же у вас был?
— Он зашел по ошибке, ему нужна была квартира Никуличева. Я ему рассказал, как найти Ивана Михайловича. Он им, кажется, продал одно свое художественное произведение...
Этот разговор зашел мимоходом, к слову, и не с Мосальским, конечно, а в столовой, в общей беседе.
Зачем Зимин соврал? Ведь Черепанов зашел к нему после того, как ковер Пикуличевой был продан... Впрочем, возможно, что там не были закончены какие-нибудь расчеты, и Черепанов действительно мог искать квартиру Пикуличева?.. Но не на окраине же поселка!
Мосальский умело заводил разговоры о Зимине. Служебные характеристики Зимина были положительными. Инженер Горицветов отзывался о нем хорошо. Березовский тоже его хвалил. Однако в отзывах можно было заметить некоторый холодок. Признавали его заслуги и, видимо, не любили его. Говорили: «Конечно, Зимин хороший работник, но...». Это «но» не произносилось, а только угадывалось в самом тоне, каким высказывались эти похвалы. Один только Никуличев превозносил его до небес. Зато Широкова прямо сказала, что Зимин ей лично не нравится, «да и дружба его с Никуличевым тоже ему не в плюс. Ведь Пикуличев живет явно не по средствам. Им еще надо заняться, вот уж этот вопрос надо обязательно вынести на партбюро... Нет, нет, неважная компания! И выпивки у них с Зиминым постоянно. Как хотите, а этот красавчик-топограф мне не по душе». Неприязненно говорил о Зимине и Игорь Иванов. Они были вместе в экспедиции. Игорь считал Зимина бездушным, самонадеянным. Взгляды его — обывательскими. Поведение его — поведением карьериста.
Случайная встреча с Зиминым на сто сорок шестом километре ничего нового не дала. Загорелый, широкоплечий человек в кожаном пальто и в ушанке серого меха показался Борису Михайловичу почти красивым. У него были широкие, уверенные жесты, приятная улыбка и неприятные глаза.
С такими неопределенными впечатлениями вернулся Мосальский на Лазоревую. Но там ждал его сюрприз: выяснили, что Зимин был летом на аэродроме и разговаривал с Черепановым, и Черепанов проводил его до самого поворота дороги. Значит, это уже вторая встреча? Почему же Зимин утверждает, что не знаком с Черепановым?
Мосальский сам решил побывать на аэродроме.
Отправился он туда на лыжах. Лыжи легко скользили по насту. Пушистые снежные пласты, окаймлявшие ветки, с тихим шорохом падали, когда Мосальский задевал ствол дерева. Какая-то черная птица нехотя взмахнула крыльями. Тайга спала, зачарованная.
Но вот из-за мохнатых елей показались строения. А через несколько минут Борис Михайлович снял уже лыжи и беседовал с начальником аэродрома. Начальник встретил его радушно, рассказал о жизни на аэродроме, о работе. Рассказал и о катастрофе самолета, хвалил Кудрявцеву и несколько законфузился при упоминании о ней. О Ярцеве сказал:
— Не ожидал я, что вражина. Как будто ничего такого за ним не замечалось... А что закладывал малость... это было...
— Черепанов другое говорит, — осторожно заметил Мосальский, наблюдая за выражением лица собеседника. — Черепанов считает Ярцева закоренелым преступником.
— Если подстроил гибель самолета, так кто же он есть? Самый подлый преступник. Только сначала доказать надо, а потом судить. А Черепанову чего не рассуждать? У кривой Натальи все люди канальи...
— Вот вы говорит «если». Значит, допускаете, что это не Ярцева рук дело? А тогда куда он делся? Почему он исчез?
— И картуз даже свой оставил... — в раздумье произнес Капитон Романович. — В комбинезоне был, так и не переоделся даже... Темная история, товарищ, непонятная...
— Ну, в этом мы еще разберемся, — и Мосальский переменил тему разговора.
Повидал Борис Михайлович и Черепанова. Юркий, скользкий... Видать, что долго такой отмалчиваться не станет, все выложит, потому что неустойчив, блудлив, ничего у него святого нет, и действует он в зависимости от обстоятельств.
И тут же Мосальский принял решение: хватит, довольно ему нашу землю грязнить. Вернувшись на Лазоревую, по договоренности с областным управлением МГБ и прокуратурой организовал арест Черепанова по подозрению в его причастности к аварии самолета. Из заявления одного работника аэродрома явствовало, что Черепанов был близок с Ярцевым и пьянствовал с ним.
Черепанова препроводили в Лазоревую и держали там до прибытия московского поезда. А Мосальский разыскал Модеста Николаевича и сказал, что уезжает ночью, но что, по-видимому, скоро приедет опять.
— Вы всегда у нас желанный гость... но значит арестом Черепанова не исчерпывается вся работа?
— От вас, Модест Николаевич, скрывать мне нечего. Я теперь почти не сомневаюсь, что организаторы холодной войны избрали вашу стройку объектом своей подлой работы. Оно и понятно: Карчальско-Тихоокеанская магистраль — одна из важнейших наших строек. К ней приковано внимание партии, правительства, всего нашего народа.
— Это верно.
— Ну вот, они и задумали — наши враги — очернить, помешать, елико возможно... поднять муть с самого дна и запачкать, если удастся. Слов нет, зря хлопочут, не удастся им, народ не позволит. Но приглядеться надо. А управимся с делами — охоту на медведя устроим. Обязательно!
Байкалов даже не улыбнулся шутке. Он был озабочен. Не обманывало его чутье, пошаливают здесь, надо быть еще зорче, еще внимательнее. Такие стройки, как Карчальско-Тихоокеанская магистраль, приковывают к себе внимание не только всего Советского Союза, но и всего мира. Поэтому здесь имеет первостепенное значение каждая деталь.
Крепко пожал руку Мосальскому:
— Приезжайте, Борис Михайлович. Мы вам поможем. Никуда они не денутся. Так и передайте генералу.
На несколько минут забежал Мосальский и в редакцию многотиражки. Хотелось повидать Тоню Соловьеву, сказать ей на прощание что-нибудь теплое.
— Уезжаете, Борис Михайлович? И так внезапно?
— Скоро приеду, Тоня. И уж тогда непременно поговорим о поэзии. Мне еще на тоннеле обязательно побывать надо.
— На Аргинском перевале? Вот и хорошо! Там мы, наверное, и встретимся, я тоже скоро туда поеду, меня в длительную командировку пошлют — писать о тоннельщиках.
Постояли в подъезде редакционного домика. Тоня не надела шубки, только платок накинула. Мерзла, но все не уходила.
— Ну, до скорого, Тоня! Мы еще встретимся, обязательно встретимся!
— Счастливого пути!
И Борис Михайлович пошел по тропинке, с улыбкой размышляя о том, что и заядлые холостяки и однолюбы иногда начинают неожиданно для самих себя проявлять необычайный интерес к встреченной где-нибудь на новостройке молодой особе...
Нужно было зайти в гостиницу, взять вещи и торопиться к поезду.
Снег был синий-синий. Быстро надвигались сумерки. На небе серебрилась по-зимнему блескучая луна.