Мы мирные люди — страница 8 из 28

1

В те дни, когда Андрей Андреевич Веревкин, расположившись в квартире Бережнова, пил желудевый кофе и задумывался над дальнейшей своей судьбой, он стал уже предметом забот и размышлений в Москве, в органах государственной безопасности. Веревкин удачно пробрался в самые недра страны, и маска Иннокентия Матвеевича Бережнова его надежно прикрывала. Его появление не вызвало ни тени подозрения ни среди его ближайших ростовских знакомых, ни среди лиц, ведавших репатриацией советских граждан. Но самый факт переброски в Советский Союз некоего шпиона и диверсанта стал известен.

Уже была заведена папка, где должны накопляться сведения о нем по мере их поступления. Уже выехал в Румынию майор Мосальский для выяснения, когда и где был заброшен этот некто. О Веревкине ничего, абсолютно ничего не знали, только догадывались, что он где-то есть, что он, как инородное тело, как отравленная заноза, торчит в здоровом организме государства. И еще знали, что его необходимо найти, необходимо вышвырнуть прочь, очистить от него советскую землю.

Веревкин спокойно разгуливал по Ростову, заходил в магазины на улице Энгельса, бывал в кино. Возвратясь, расхваливал блюда, приготовленные Эмилией Карловной, запирался в мастерской и выводил на скрипке унылые рулады, как бывало в Лондоне, в коттедже по Эрлс-корту, в комнате с голубым ковром.

Веревкин осторожно, исподволь начинал плести паутину, устанавливать связи и знакомства и с затаенной злобой поглядывал на обитателей его родной и вместе с тем чужой, ненавистной ему страны. Он был русский — и совсем недавно даже думал по-английски. Он был когда-то единокровный брат и вот этому проехавшему в машине военному, и шумной молодежи, шагающей по тротуару, и маляру, который висит в люльке на высоте третьего этажа, и всем, кто вокруг: и продавцу в магазине, и билетерше в кино, и старухе, вышедшей из белого дома с садом... И в то же время он — непримиримый их враг, он хочет их погибели... Ведь так?

В годы Отечественной войны Ростов-на-Дону два раза захватывали немцы. Ростов-на-Дону все преодолел. И весь народ выдержал испытания и победил.

Втайне Веревкин и сам понимал, что рассчитывать на успех ему трудно. Не только он, понимали это в глубине своего сознания и Патридж, и Весенев. Они не могли не чувствовать своей обреченности, они действовали по инерции. Так брошенный в пропасть камень не может остановиться на полпути.

2

Поздно вечером генерал-лейтенант Павлов вызвал начальника отдела полковника Лисицына и только что вернувшегося из Румынии майора Мосальского. В ожидании их прихода Леонид Иванович стоял у открытого окна, выходящего на площадь.

Москва отдыхала. На площадях и бульварах, на проспектах и в переулках тянулись цепочки фонарей, светофоров. В тысячах и сотнях тысяч окон мерцал свет — розовые, зеленые, пестрые абажуры давали переливы всех тонов и оттенков. И вот они стали то здесь, то там гаснуть. Вот уснули дети. Вот вся квартира погрузилась в сон. Только в кабинете кто-то сидит за письменным столом. Настольная лампа освещает бумаги. Может быть, срочная работа, которую нужно закончить к утру? Может быть, беспокойное вдохновение гонит сон из головы? Вот еще один этаж погрузился в темноту... В чьей-то спальне под потолком чуть покачивается матовый розовый фонарь... Может быть, это спальня счастливых молодоженов?

Сколько семейного уюта, нежных забот, привязанностей, материнского тепла, юных надежд, дум, страстей, вдохновенного труда, самопожертвования — в бесчисленных этажах города!

Поздний час. Тишина объемлет город. Из подъездов театров и кино торопливо выходят разгримировавшиеся актеры, усталые билетерши, уборщицы. Промчался ночной автобус. Тишина. В темном небе пламенеют рубиновые звезды Кремля. Милые, родные москвичи! Спокойной ночи!

Леонид Иванович много курил и все расхаживал по кабинету. Он не мог преодолеть раздражения. Выдался день неудач. Где-то во Франкфурте-на-Майне полковник Роберт С. Патридж, которого Павлов никогда не видал, но знал, как свои пять пальцев, изобретал способы, как нарушить спокойствие Советской страны, как сорвать наши планы. И сейчас Патридж загадал новую загадку с «неуловимым Вэром», черт бы его побрал! В короткой шифровке было только сказано: «Переброшен некто Вэр из Скотленд-ярда». Почему американец Патридж выбрал для засылки английского уголовного сотрудника? Сыщика? На что он ему понадобился?

На этот вопрос Павлов и пытался сейчас ответить. Он знал, что еще в 1942 году, еще в разгаре Отечественной войны Америка поняла, что Германия войну проигрывает, и тотчас занялась подготовкой новой, третьей мировой войны, направленной против Советского Союза. Павлов подумал с горькой усмешкой:

«Таким образом, она слала нам, как союзник, свиную тушенку и в то же время обдумывала, как бы получше подложить нам свинью».

Павлов стал ходить по кабинету погруженный в свои мысли.

«Вряд ли удовлетворится американская разведка старой, очень потрепанной сетью информаторов. Они будут строить сеть заново. Но где им черпать кадры для бесславного воинства шпионов и диверсантов? На кого же им опереться? На эмиграцию, оторванную от своей родины, забывшую ее язык и заветы, не знающую ни ее уклада, ни вкусов, ни взглядов ее обитателей? Может быть, где-нибудь еще притаились жалкие осколки контрреволюционных групп, выродки, превратившиеся в обыкновенных уголовных преступников? Кто же еще? Бендеровцы, мельниковцы, андерсовцы, «лесные братья»? Послушайте, Патридж, но это же не серьезно! Это не материал для большой подрывной кампании! Теперь понадобился вам сотрудник Скотленд-ярда. Дешево! Я все-таки более высокого мнения о вражеских разведках. Они тем опаснее и хитрее, чем хуже их дела...».

Павлов подошел к письменному столу и в раздумье держал в руках темно-зеленую папку. Затем открыл ее и уже в который раз перечитал случайно перехваченную широковещательными радиостанциями криптограмму с рецептом приготовления яблочного пирога. Ее так и не расшифровали. Но бесспорно одно: кто-то занят нехорошей яблочной стряпней, если уж посылает такие криптограммы:

«...Жирное слоеное тесто с начинкой из яблок того сорта, достать который здесь трудно...».

Экая абракадабра! Кому и что за сорт яблок понадобился? И для какого пирога? Явно что-то у него не ладится. На что-то он жалуется или чего-то просит.

Павлов напряженно и сердито разглядывал листок с этой непонятной записью, когда секретарь бесшумно открыл дверь:

— Полковник Лисицын и майор Мосальский в приемной.

— Пусть войдут. Оба.

И не давая вошедшим официально рапортовать, Павлов сказал:

— Здравствуйте, товарищи. Садитесь. Можете курить — окно открыто.

Пока офицеры рассаживались и закуривали, Леонид Иванович изучающе разглядывал их. Полковник Лисицын — плотный, начинающий полнеть, седой и грузный — курил с видимым наслаждением, пуская дым колечками и следя за их полетом. Мосальский — невысокого роста, худощавый блондин, с бледным лицом и зеленоватыми глазами — сидел неподвижно.

Если самому Павлову никто не давал его пятидесяти лет, то Мосальский, напротив, выглядел старше своих тридцати семи. При всем том в Мосальском чувствовались собранность, волевая тренировка и порывистая нервная сила. Он увлекался теннисом, коньками. Он мог сутками не спать, если того требовала работа, и в любую минуту собраться в дорогу и ехать хоть на край света с каким-нибудь срочным поручением.

Леониду Ивановичу Павлову нравился этот офицер. Он был широко и многосторонне образован. Знал несколько языков. До войны, имея уже специальность инженера-технолога, блестяще окончил филологический факультет Московского университета и был оставлен при кафедре.

Генерал обратил на него внимание весной сорок второго года, когда Мосальский редактировал дивизионную газету. Взял к себе. С тех пор Борис Михайлович изучал новую специальность сначала в штабе армии, затем в штабе фронта и наконец здесь, в министерстве. Острый ум, ненависть к рутине, смелость в решении задач... Генерал-лейтенант вправе был гордиться своим учеником. Обычно он справлялся с самыми сложными и запутанными делами. И если у него застопорило с этим загадочным Вэром, то во всяком случае не по его вине.

Полковник собирался говорить. Он потушил папиросу о бронзовое колено статуэтки на столе и кашлянул.

— Прежде чем выслушать ваше сообщение, полковник, я познакомлю вас с одной... э... кулинарной шифровкой. Широковещательные радиостанции случайно перехватили ее в среду на прошлой неделе на короткой волне из Ростова. К сожалению, это, видимо, только отрывок. Вот она: «Жирное слоеное тесто с начинкой из яблок того сорта, достать который здесь трудно». Первоначально это было нагромождение букв в самых невероятных комбинациях. Решение прочитанного текста оказалось на английском языке.

— На английском? — встрепенулся Мосальский.

Леонид Иванович глянул на него острым довольным глазом и продолжал:

— С английского перевели, а дальше — ни с места. По-видимому, код известен только двоим: передающему и получателю.

— Нет кода, который невозможно прочитать, — проворчал Лисицын.

Генерал-лейтенант ничего не ответил на это. Мосальский щурился и что-то невнятно бормотал.

— На какие мысли наталкивает вас, майор, эта шифровка?

Мосальский взволнованно ответил:

— Во-первых, шифровка на английском языке. Во-вторых, отправлена из Ростова. Это очень важно, товарищ генерал-лейтенант.

— Выводы? Выводы какие намечаются?

— Все это требует изучения... Но может быть, — Мосальский потер лоб. — Товарищ генерал-лейтенант! Может быть, Вэра следует искать не в Москве?

При этих словах полковник стал проявлять явное беспокойство:

— Разрешите, товарищ генерал-лейтенант?

— Ну, ну, слушаю вас, полковник.

— Майор Мосальский продолжает, насколько я понял, искать Вэра и готов приписывать каждую перехваченную шифровку все тому же Вэру. А не может ли он на минуту представить, что шифровка сама по себе, а Вэр сам по себе? И что искать Вэра не надо, хотя бы по той простой причине, что он уже найден?

— Вот как?! — не удержался от возгласа Мосальский.

— У вас есть какой-то новый вариант? — осторожно осведомился Павлов.

— Вариант прежний: Верхоянский — это и есть Вэр.

— Значит, новые данные?

— Никак нет. Тщательный анализ. Наметанный глаз. Железная логика. Все. Это — моя концепция.

— Докладывайте, — сухо приказал генерал, и в голосе его послышалась досада. Он придвинул к себе блокнот и взял большой синий карандаш.

Полковник Лисицын очень твердо и решительно сообщил:

— Никита Владимирович Верхоянский по окончании Московского металлургического института работал на Краматорском заводе в качестве заместителя начальника...

— Это все известно. Дальше.

— Простите, товарищ генерал, я только напоминаю основные, так сказать, штрихи его биографии.

— Я их помню. Он заболел, лежал в больнице в тяжелом состоянии. Больница не успела эвакуироваться, пришли немцы. Находясь у немцев, Верхоянский вел себя отлично, как советский человек. Комиссией по репатриации проверен, возвращен на родину, работает... И что еще? Чего вы от него хотите и в чем его подозреваете? Созвучие в фамилиях? Это слишком упрощенно. «Вэр» — несомненная кличка. Какие у вас имеются данные, чтобы подозревать человека?

— Его приезд по времени совпадает с проникновением к нам Вэра.

— Так. Об этом вы мне тоже сообщали.

— Теперь, — начинал нервничать Лисицын, — Верхоянский шикарно одевается, живет широко, бывает в лучших ресторанах и превосходно владеет английским языком.

— Хорошо одеваться и бывать в ресторанах — это еще не криминал. Наша техническая интеллигенция, кажется, неплохо одевается и ходит в лучшие рестораны. Иностранные языки у нас изучают многие, и это очень похвально.

— Да, но это еще не все, товарищ генерал-лейтенант. Установлено, что у него тесная связь с английским корреспондентом Гарольдом Медсоном и его женой. Вместе посещают театры. Верхоянский бывает у них в гостях.

— Вы считаете, что такое знакомство компрометирует Верхоянского? — сурово спросил Павлов.

— Прямая связь, товарищ генерал-лейтенант.

— Постойте, постойте. Я спрашиваю: вы установили, что это знакомство имеет характер преступной связи? Ведь вы сами понимаете, что нас только это может интересовать.

— Прямых улик, конечно, нет. Но ведь Гарольд-то Медсон — корреспондент консервативной газеты?

— Отсюда во всяком случае не следует, что он глуп. Ну кто же будет так действовать, судите сами: приехал в Москву и сразу же на глазах у почтеннейшей публики занялся закупкой шпионов по не слишком дорогой цене? А завербованный им таким способом советский инженер всячески афиширует свою связь с резидентом, ходит с ним в театр, ходит к нему в гости... Так, что ли, получается?

— Простите, но я вас, товарищ генерал-лейтенант, не понимаю.

Павлов стукнул ребром ладони по столу:

— Нет, это я, простите, не понимаю, как вы, казалось бы, опытный разведчик, можете заниматься такой стряпней, таким упрощенчеством. Я не исключаю возможности, что среди иностранных корреспондентов могут быть разведчики. Отнюдь не берусь судить, каков этот Медсон и что собой представляет его жена. Но я имею некоторое представление об английской разведке. Работают они осторожнее и тоньше, чем вы предполагаете. Это первое. Во-вторых, просто поразительна легкость, с какой вы берете на подозрение наших советских людей. Такой подход заслуживает сурового осуждения. Нет, товарищ полковник, наша интеллигенция значительно, значительно лучше, чем вам представляется. И наконец — третье, самое главное. И мне просто... неловко, что приходится говорить вам о таких элементарных вещах: не достаточно подозревать! Подозревать — это только предварительное условие для начала изучения того или иного явления жизни. Мало подозревать, надо установить наличие преступления. Это так ясно!

— Вы разрешили мне изложить это дело, как я его понимаю, — побледнев, прерывающимся голосом произнес Лисицын.

— А что еще тут излагать? Вы знаете, как высоко ценят человека в нашей стране? — тихо, но уже с трудом сдерживая вспышку гнева, спросил Павлов.

— Наша задача — ловить преступников, как я понимаю.

— Именно потому, что мы несем высокое звание чекистов, товарищ полковник, мы обязаны не совершить ни одной ошибки. Когда-то над креслом судьи вывешивали утверждение, что лучше ошибочно оправдать десять виновных, чем осудить одного невиновного. Но от нас партия требует, и мы должны выполнить это требование во. что бы то ни стало: не осудить ни одного невиновного и найти каждого подлинного преступника.

— Но по моей концепции... — пытался еще что-то возразить Лисицын.

Генерал остановил его гневным взглядом, и Лисицын замолк. Павлов встал из-за стола и начал опять расхаживать взад и вперед по кабинету, видимо, пытаясь подавить раздражение. Мосальский и полковник тоже встали.

— Концепция! — насмешливо воскликнул Павлов. — Это он преподнес мне концепцию! Тут голову ломаешь над каждой буквой криптограммы, ищешь, сличаешь, вдумываешься в каждую деталь, сопоставляешь, анализируешь... И вдруг является некий провидец!

— Я в органах не новичок, — тоном глубоко оскорбленного достоинства произнес Лисицын.

— Настоящим чекистом, учеником Дзержинского, я считаю только того, кто обладает глубоким пониманием человека, кто умеет проникать в душу. Понятно? Это огромная творческая работа. А вы чем занимаетесь? Где анализ? Где факты? Доказательства, доказательства нужны, тщательное изучение. А у вас что? Примитивизм! Преступное, я бы сказал, отношение к делу! Поймите же, что нельзя так работать. Нельзя!

Никогда еще Мосальский не видел генерала в таком возбуждении. Лисицын слушал молча, но по лицу его было видно, что он не чувствует себя виноватым. Он тщательно одернул китель. Пальцы его мелко дрожали.

— Все-таки я остаюсь при своем мнении, — произнес он наконец каким-то неправдоподобно тонким голосом.

Павлов молчал. Видя, что Лисицын все еще стоит руки по швам перед креслом, он нетерпеливо бросил:

— А сейчас вы свободны, товарищ полковник. Лисицын пулей вылетел из кабинета.

3

В кабинете наступила тишина. Только слышны были приглушенные ковром шаги генерала, расхаживающего по кабинету.

Глубоко взволнованный Мосальский думал о словах Павлова. Да, да, именно так представляет Мосальский путь чекиста: сознание большой ответственности, принципиальность, человечность, широта кругозора...

Он стоял у стола, вполоборота к окну. Ночное небо мерцало звездной россыпью и казалось высоким-высоким. Ночная прохлада струилась в комнату и освежала пылающее лицо Бориса Михайловича.

Павлов весь ушел в свои мысли и, казалось, даже не замечал присутствия Мосальского. Но когда Мосальский сделал движение, генерал подошел к нему.

— Концепция! — проворчал Павлов, но уже спокойнее, и снова сел за стол. — Казалось бы, я не должен говорить с вами о вашем начальнике, — сказал он, сурово глядя в глаза Мосальскому и постукивая пальцем по краю стола. — Но здесь случай особого рода. Вы понимаете, Мосальский? что мы, коммунисты, всегда и всюду прежде всего коммунисты. А у Лисицына связь с партией оборвалась. Когда и как — не знаю. Он с головой погряз в ведомственном делячестве и утратил чувство политической действительности. А без этого чувства, Борис, все мы: чекисты, дипломаты, токари — слепые щенки. Вот так-то...

И после минутной паузы совсем другим тоном сказал:

— Ну, а теперь докладывайте, майор. — И раскрыл кожаную темно-зеленую папку.

— Детальное исследование по линии Богомольца, товарищ генерал-лейтенант, показало, что ими никакой Вэр переброшен не был.

Мосальский подробно рассказал о своей служебной поездке и о мерах, которые были им приняты. Но он чувствовал, что на этот раз генерал слушает его рассеянно.

— Я так и полагал. Посылал вас только для очистки совести. Вообще-то они любят пользоваться этими каналами, но в данном случае они должны были искать новых путей.

Павлов протянул майору кожаный портсигар с толстыми папиросами своей набивки.

— Спасибо, товарищ генерал-лейтенант.

Павлов вернулся к прежней, по-видимому, недосказанной мысли:

— Нет, вы-то понимаете, майор, к чему приводят эти, с позволения сказать, методы работы? — И сделав глубокую затяжку, продолжал: — Довольствуясь. скороспелым выводом, что Верхоянский и есть Вэр, Лисицын, предположим, арестовывает его. Ну, и что же дальше? Верхоянский мучительно думает: что бы тут могло быть? Пишет жалобы, заявления... А настоящий Вэр потирает руки. Еще бы! Ему это очень кстати. Он может теперь развертывать свою преступную деятельность, меньше оглядываясь по сторонам. Нет, все это слишком серьезно, чтобы производить такие эксперименты. Здесь участвует жизнь человеческая, человеческая судьба! Такими вещами не шутят. Тем более сейчас, когда там, за рубежом, кое-кто торопится как можно лучше использовать послевоенные годы в своих интересах. Вот, не угодно ли послушать, как из кожи вон лезут некоторые так называемые «теоретики империализма»...

Павлов протянул руку, достал с этажерки книжку в броской безвкусной обложке, полистал, нашел нужное ему место и прочел по-английски:

— «Американский капитализм должен перейти в наступление по всему фронту — с помощью заговоров, подрывной деятельности, подкупов, локализованной войны и наконец, если в этом будет необходимость, — войны вообще...» Как же мы можем быть спокойны? — продолжал он, помолчав и положив книжку на полку. — И вправе ли мы позволить себе роскошь ошибаться в нашей работе?

— Это Джеймс Бернхэм, — брезгливо морщась, пробормотал Мосальский.

— Он самый. А практические выводы из таких установок мы наблюдаем каждый день.

Мосальскому почудился упрек в словах генерала. Да, нельзя затягивать решение задачи, поставленной перед ним.

— Товарищ генерал-лейтенант! — звенящим голосом сказал он. — Должен признать свою неудачу!

— Ты, кажется, хочешь поставить весь ход холодной войны в зависимость от своей частичной Неудачи с Вэром? Эх, Борис, Борис, гордыни у тебя хоть отбавляй. И меня, значит, по боку: «В вашем возрасте, Леонид Иванович...» — и все такое прочее...

— Леонид Иванович!

— Что «Леонид Иванович»? Разве не так?

— Я только подумал...

— Знаю, о чем подумал. Что каждый день промедления может нам дорого обойтись. А им, Борис, он еще дороже встанет, потому что время — наш союзник.

Он внимательно выслушал Мосальского.

— Быть может, вы правы, выдвигая ростовский вариант. И вот еще что: поразмыслите на досуге, почему они все-таки заслали к нам сотрудника Скотленд-ярда. Зачем им понадобился человек с такой... скажем, специфической профессией? У меня есть на этот счет некоторые соображения. Мы с вами, Мосальский, прекрасно знаем, что происходит сейчас в мире. Это — величайший в истории человечества процесс и очень бурно протекающий. Как будто гигантские весы неуклонно, неотвратимо перемещают чаши прогрессивного и реакционного. С одной стороны, с изумительной быстротой растут, крепнут, формируются новые люди, люди завтрашнего дня. С другой стороны, с каждым днем все резче обозначается безыдейность, убожество мысли и неразборчивость в средствах борьбы во враждебном лагере реакции. Они не брезгуют ничем. Отныне у них нет грани между идейным вдохновителем... ну, скажем, хоть это и звучит дико, — их философом, таким, как Бернхэм, и просто бандитом, потерявшим облик человеческий. А в таком случае — почему нет? Почему бы не сотрудник Скотленд-ярда? Почему бы не специалист по уголовным делам? Мысль понятна?

— Понятна, товарищ генерал-лейтенант. Чрезвычайно интересная мысль, Леонид Иванович!

— То-то же. А то заладил: «возраст, возраст...» Рано, брат, сдавать в архив.

— Так это же не я, а вы сами!

— А ты не спорь, слушай старика.

— Это вы-то старик?! — (и Мосальский посмотрел на-коренастого крепкого генерала.

Потом они стояли у окна. Давно уже прошли последние троллейбусы. У станции метро не было видно ни одного человека. Площадь перед окном казалась теперь еще обширней, еще чище. Закрытый автомобиль проскользнул по ней, остановился у одного из подъездов министерства и гукнул приглушенно, словно оберегая тишину.

Дома вокруг спали. Быстрые легкие облака летели на запад, и Мосальскому казалось, что звезды устремляются к востоку, навстречу рождающемуся дню.

Звезды стремительно летели. Ночь была непроглядна, небо казалось черным. Но были какие-то неуловимые признаки, по которым угадывалось, что день рождается, что вот-вот дрогнет иссиня-черный мрак, вот-вот брызнет бодростью, снопами красок и переливов молодое утро. И город, и вся страна наполнятся проснувшейся жизнью, победным грохотом труда, движением...

Соблюдая строгую размеренность, подтверждая неуклонное движение времени, куранты с медлительной важностью выговорили «два».

— А теперь давай пить чай, — предложил Павлов, отходя от окна и сильно потирая виски. — Я скажу, чтобы заварили покрепче.

— Но как отнесется к этому Наталья Владимировна? Доктора запрещают вам крепкий чай, крепкие папиросы.

— И крепкие напитки, хотел ты сказать? — Леонид Иванович нажал кнопку звонка. — Доктора, Борис, ровно ничего не-понимают в жизни. А Наташа... гм... если ты не проболтаешься, она не узнает.

Тут оба с комическим испугом покосились на молчаливые телефоны.

— Принесите чаю, — сказал Павлов вошедшей девушке с сонными глазами, — и заварите, знаете, по моему способу, чтобы чай был действительно чаем.

4

Полковник Лисицын, выскочив из кабинета Павлова, все же не хлопнул дверью и прошел через приемную, где были посторонние, с высоко поднятой головой и непроницаемым выражением. Но уже в коридоре он дал волю душившему его гневу. Стиснув кулаки и все убыстряя шаг, промчался он мимо семи или восьми одинаковых дверей с цифровыми обозначениями из меди, не ответил на приветствие попавшегося навстречу капитана. Ураганом ворвался в свою приемную.

Лейтенант, привыкший угадывать настроение начальника даже по тому, как тот раскрывает дверь, выскочил из-за бюро и вытянулся в струнку.

— Никто не спрашивал?

— Никто, товарищ полковник. Только там, — лейтенант кивнул головой на дверь кабинета, — давно уже дожидается капитан.

— Какой еще, к черту, капитан?

— Капитан Казаринов, товарищ полковник.

— А-а-а...

Лисицын правел ладонью по немного растрепанной прическе и прошел в кабинет. В комнате было полутемно: потушен верхний плафон. Настольная лампа с низко опущенным абажуром бросала на поверхность стола резко ограниченный круг света.

Человек, сидевший на месте Лисицына, встал, молча поздоровался и перебрался на другое место. Пальцы его неторопливо захватили карандаш и вложили между страницами книги, которую он читал.

— Что это ты в темноте сидишь? — недовольно спросил Лисицын.

— Глаза болят от света, товарищ полковник. Вот сидел и читал.

Лисицын пошарил по стене и щелкнул выключателем. Матовый свет озарил весь просторный кабинет.

Теперь можно было разглядеть этого любителя чтения. Казаринов казался стройным в своем темном штатском костюме. С чистым без единой морщинки лицом, прямым носом и высоким лбом, со спадающей прядью волнистых отливающих бронзой волос, он мог бы выглядеть даже красивым. Однако невыразительной лицо его не в-соответствии с возрастом становилось уже обрюзглым, кожа принимала нездоровый желтоватый оттенок. Это, вероятно, от беспрерывного курения, от постоянных бессонных ночей, от вечного пребывания в закрытых помещениях, от отсутствия движения, свежего воздуха, от излишеств в пище.

Всегда, насколько он помнил себя, Казаринов служил, аккуратно являясь к определенному часу в свое учреждение и аккуратно покидая учреждение вместе со всеми, но никак не раньше начальствующих лиц. Казаринов не любил никакого дела. Он понимал, что надо «служить», иначе пропадешь с голоду. Но этим и ограничивалось его отношение к «службе». Здесь ли, там ли. Он мог работать в табачном производстве или на любом заводе. Одно время «устроился» даже в издательстве. Всюду, куда ни попадал, быстро осваивался и приспосабливался, так что вскоре всем начинало казаться, что Казаринов необходим, что без Казаринова никак нельзя, без Казаринова не обойдешься.

Он охотно пускался в рассуждения, всегда отстаивал какие-то пусть не совсем ценные, пусть даже нелепые, но свои предложения, говорил смело, плавно, красиво, длинно. Впрочем, в решительных случаях немедленно соглашался во всем с непосредственным начальством и отнюдь не слыл строптивым.

Вот и с полковником Лисицыным они быстро сработались и даже стали друг другу необходимы. Казаринов никогда не позволял себе держаться запанибрата, но в то же время умел соответственным образом и незаметно влиять на своего патрона, подсовывать ему свои решения, а затем горячо уверять, что это не он, совсем не он, это придумал и решил сам же Лисицын, а Казаринов всего лишь скромный исполнитель. Лисицыну это нравилось, было удобным, потому что избавляло от необходимости мыслить.

Лисицын не блистал и раньше способностями, но был старательным служакой. С неба звезд не хватал, но выполнял свои обязанности сносно.

Тлетворное влияние Казаринова сказалось на нем. Он обленился, стал позволять себе больше, чем следовало, мнить себя вельможей, крупной и пока непонятой величиной. Казаринов то хвалил его, курил ему фимиам, то толкал его на необдуманные, рискованные поступки. Это он привил «Лисицыну порочное искусство ничегонеделанья. Они способны были вдвоем, сидя в креслах и дымя папиросами, просиживать часами, лениво, но со значительным видом толкуя о том, о сем, «блуждая мыслию по древу». Это была какая-то нирвана. Они фантазировали или просто погружались в вялое бездумье, изредка перекидываясь ничем не значащими словами да следя за сизыми струйками табачного дыма. И обоим казалось, что они вершат в это время какие-то важные дела...

— Сиди, сиди, — буркнул Лисицын, входя в кабинет, и, вздохнув, опустился в кресло рядом.

Несколько мгновений Казаринов внимательно смотрел на него своими карими глазами. Настольные часы с отчетливым стальным звоном отбивали секунды.

— Вы чем-то расстроены, товарищ полковник?

— Подсунул мне Верхоянского!

— А мне кажется — выискал.

— Павлов устроил мне встрепку. При Мосальском. И знаешь, до чего он договорился? Будто я отошел от традиций Дзержинского! Как тебе нравится?

— У вас есть папиросы?

Полковник бросил на стол коробку «Казбека».

— Вот спасибо. А то я уж у вашего лейтенанта «Беломорканал» занял.

Казаринов достал папиросу, закурил, подвинул к себе пепельницу.

— Вы достаточно меня знаете, Константин Евгеньевич, — заговорил он, наполняя комнату своим мягким баритоном. — Я всегда с большим уважением относился к вашей проницательности, к вашему авторитету. Все, что во мне есть хорошего, — это выработано вами. Вы всегда меня учили, что американская разведку — грозный противник, что у американцев масштабность и в намечаемых операциях, и в расходовании средств... Это не англичане с их скопидомством. И я вполне согласен с вами, что нужно действовать решительно, быстро, чтобы не дать врагу ускользнуть. Масштабы американцев таковы, что...

— Все это хорошо, Петр Васильевич, — устало прервал его Лисицын, расстегивая крючок на воротнике и поглаживая кадык, — но лях с ними, с этими масштабами. Все это, дружище, высокая политика, а мы — люди действия. Конкретно, каковы твои соображения насчет Верхоянского?

— Конечно, арестовать, и как можно скорее. Чего еще ждать? Меня всегда изумляла ваша прозорливость. Впрочем, и для ребенка ясно, что Вэр и Верхоянский — одно лицо. Вряд ли бывают такие случайные совпадения, и вы это правильно подметили. Его связь с иностранцами, мотовство... Откуда, на какие средства? Его подчеркнутая манера не жить, а наслаждаться жизнью... Материалы есть, думаю, что вы уговорите прокурора дать санкцию. С вашим умом, с вашим умением мыслить!.. Во что бы то ни стало доказать свою правоту и не уронить авторитета!

— Так я и сказал Павлову, что остаюсь при своем мнении, — ворчливо отозвался Лисицын.

— Правильно! Вот это дело, Константин Евгеньевич!

Он взял со стола книжку и черную широкополую шляпу.

— Что за книжица? — спросил уже вполне успокоившийся Лисицын.

— Так, пустячок. Анри де Ренье. Подхватил сегодня у букиниста.

— Интересно?

— Нечто вроде дамских духов, — рассмеялся Казаринов, пряча книжку в карман пиджака. И уже совершенно серьезно добавил: — Не для вас товар, Константин Евгеньевич. Вы человек цельный, с железной хваткой. И я расту под вашим руководством, при всех моих недостатках. Жмите на меня покрепче, товарищ полковник! Может быть, будет толк!

Лисицын напыжился.

— Ну-ну, — снисходительно замычал он, — ты, брат, что-то уж больно меня вознес. Недостатки у всех водятся. Все люди, все человеки. Но глаз, Петр Васильевич, у меня наметанный, и в тебе я не ошибся.

Проводив взглядом выходившего из кабинета Казаринова, Лисицын перебрался на свое кресло и задумался.

Да, Казаринов был не только его советчиком во всех особо сложных делах, но и его детищем. Знакомство их состоялось в годы войны. Казаринов, работавший тогда в Министерстве юстиции, пришел к нему с каким-то случайным делом. Разговорившись, оба они нашли много общего во взглядах. Казаринов, как он сам рассказал, тяготился своей работой в Министерстве юстиции: «Тоскливо! Бумаги, параграфы... И кажется, что и сам ты стал параграфом. А я мечтаю о настоящей, живой работе».

И вот Лисицын предложил Казаринову перейти на работу в органы. Анкета неплохая, характеристики с места работы отличные. Лисицын поднажал тут и там. В конце концов Казаринов поступил в его отдел. И оказалось, что он не работник, а золото! Самые сенсационные дела, прошедшие через отдел полковника Лисицына, были результатом стараний Казаринова. Казаринов обладал, однако, чувством меры — ни на одну минуту не забывал, что он только помощник Лисицына, только помощник! Не совался вперед своего начальника, ни разу не поставил под сомнение авторитетность его суждений...

«Д-да! Это не майор Мосальский! Если бы укомплектовать весь отдел такими орлами, как Казаринов, я, пожалуй, получил бы уже генерала и по крайней мере пост заместителя начальника управления...», — подумал полковник Лисицын, попыхивая папиросой.

А Казаринов, расставшись со своим начальством, сбежал по лестнице вниз, предъявил удостоверение часовому и вышел на улицу.

Ветер ринулся ему навстречу, хороший, освежающий ветер. Казаринов поежился, глянул на темное небо, на вереницы уличньщ фонарей... Он решил немного пройтись и отправился домой не спеша, звонко чеканя шаг по московским тротуарам. Ветер распахивал полы его шинели, Казаринов снова поправлял шинель, тер себе уши и шел дальше. Пусть дует ветер!

Казаринову казалось, что все идет хорошо, что во всем он поступает правильно. Если бы подойти сейчас к нему и спросить, добросовестно ли он выполняет свою работу, он не колеблясь ответил бы утвердительно. Ему и в голову не приходило, что и сам он далеко не на высоте своего положения, да и в отношении непосредственного начальника — полковника Лисицына — играет некрасивую роль! Ему казалось, что аккуратно являться на службу, грубо льстить начальству и заниматься прожектерством вместо серьезного, вдумчивого изучения дела — это и есть успех, карьера, выполнение долга гражданина своего отечества.

Курить дорогие, шикарные папиросы, выклянчивать у начальства наградные, ходить по бесплатным билетам в театры, ездить с комфортом в машине начальника, обзаводиться ценными часами, запонками, портсигаром, и обязательно все необыкновенного и модного фасона, — вот на что расходовал Казаринов все внимание, все время, все свои ограниченные способности и силы.

И стоило бы большого труда разъяснить Казаринову, что он — мелкий карьерист, обыватель, что он в том ответственном учреждении, нуда попал без специальной подготовки, без необходимых знаний и качеств, не может принести никакой пользы, если и дальше будет так работать.

5

Разговор с генералом, как обычно, воодушевил Мосальского, вызвал желание работать еще лучше. Если сам Павлов часто спрашивал себя в затруднительных случаях, а как бы поступил при соответствующих обстоятельствах Дзержинский, то Мосальский во всех своих поступках старался действовать по-павловски. Это не был отказ от самостоятельности, нет. Так же, как Павлов был убежден, что высшие образцы чекистской работы дает Дзержинский, и считал себя его продолжателем, так и Мосальский безоговорочно считал себя учеником Павлова, чей жизненный путь был для него постоянным примером.

О жизни Павлова хорошо умела рассказывать его жена, Наталья Владимировна, научный работник и доцент университета. Это была умная и одаренная женщина. «Мой алмаз», — называл жену Леонид Иванович, и в этом заключалось признание в ней тех качеств, которые Павлов почитал высшими для определения человека. Наталья Владимировна дружила с Борисом и часто и охотно рассказывала ему о муже.

Павлов был «рабочей костью» — сыном, внуком и правнуком тульских оружейников. В одном из переулков Заречья, в домике о трех окнах, ничем не отличавшемся от всех других, полстолетия назад родился мальчик, нареченный Леонидом. Бабка новорожденного метнулась было к соборному протопопу, и тот, полистав святцы, важно сообщил, что младенца положено назвать именем святого Феофана-заступника.

— Ты, Митрофановна, принеси-ко внучонка во храм божий завтра поутру, — прогудел отец Николай, разглаживая боголепную бороду. — Я велю во купель воды подогретой налить, дабы оберечь младенца от нежелательных простудных случайностей.

— Как? Как?! — взорвался хохотом чернобровый, прокаленный жаром бессемеровской печи Иван Ефремович Павлов. — Фе-о-фан?! Значит, Фофочка? Разве можно человека так обидеть? Выдумает, долгогривый! Фофочка! Да еще в подогретую водицу задумали Фофочку макать! — И отрезал: — Нет уж, маменька, хлопоты свои оставьте. Назовем парня Ленькой. А крестить не будем.

В воскресный день пришли к Павловым друзья-приятели, принаряженные в черные пиджаки и праздничные сатиновые косоворотки. Только что поднявшаяся с постбли бледная большеглазая Маша с удивленно счастливой улыбкой на бескровных губах вместе с бабкой хлопотала у стола.

Когда водку разлили по стопкам, Иван Ефремович подошел к люльке, вынул запеленутого дремлющего сынишку и, держа его на широкой сильной ладони, спросил:

— Какое же напутствие в жизнь дадим мы, братцы, новому человеку?

Поднялись со своих мест оружейники, внимательно разглядывали черноглазого мальчонку.

— Кузнецом быть! — решил Андрей Селезнев, хозяин тяжелого молота.

— На токаря пустить надо, — предложил Гаврила Матвеевич, пожилой чахоточный рабочий в круглых железных очках, один из лучших токарей завода.

Кто-то сказал, что профессия слесаря куда сподручней.

Глаза Маши сияли материнской гордостью. Только бабка была недовольна.

Иван Ефремович тряхнул черным непокорным чубом:

— Кузнецом ли, токарем ли, а главное, чтобы за рабочее дело крепко стоял, чтобы правильным вырос.

Был Иван Павлов членом РСДРП, признанным вожаком рабочих оружейного завода, человеком самостоятельным и твердым. Предупреждали его товарищи в 1905 году: «Охотятся за тобой, Ваня, поостерегись!» В глухой ночной час какой-то выкормыш из охранки трижды выстрелил ему в спину, подло, из-за угла...

Настала трудная пора для Марьи Кузьминичны Павловой. Нужно было самой вести дом, самой поднять и воспитать мальчика.

В марте 1918 года молодой слесарь Леонид Павлов был принят в РКП. Товарищи его отца, рабочие-революционеры, подпольщики, с уважением говорили о Леониде на партийном собрании: «Павловской крови. Говорить не мастак, но дойди до дела — ни перед чем не остановится, хоть черту в пасть полезет. Однако рискует со смыслом, действует с умом».

Когда понадобилось послать на работу в Чека самых лучших, самых проверенных рабочих-коммунистов, Павлов оказался в их числе.

— Ты понимаешь, товарищ, что революция вправе потребовать от тебя все, вплоть до жизни? — спросил председатель Тульской губчека, внимательно приглядываясь к широкоплечему парню с круглым румяным лицом и большими, изъязвленными металлом руками.

Павлов смело посмотрел ему в глаза:

— Коли бы у нас по. десять жизней было, и десять отдали бы, лишь бы не зря, а с пользой для революции.

В девятнадцатом году, командуя особым отрядом, Леонид Павлов целые сутки вел бой против мамонтовцев. Бой был тяжелый, и с той, и с другой стороны полегло немало. И мамонтовцы не выдержали. Отошли. В плен были захвачены четыре казака, а потом привели офицера, раненного в плечо. Из документов явствовало, что ротмистр Овсянников — работник оперативного отдела штаба корпуса Мамонтова.

Павлов попробовал было его допросить, но ротмистр, кривя рот и бешено ругаясь, заявил, что не ответит ни на один вопрос. Столько ярости было в нем, что помощник Павлова, латыш Озол, стиснув в ручище наган, приказал бойцам «отправить его благородие на тот свет курьерским, без пересадки». Минуту назад Павлов также думал, что это будет самое лучшее. Но затем решил иначе:

— Отставить в расход курьерским. Сделайте перевязку и накормите, если голоден.

— Пытать надумал, палач? — яростным шепотом произнес офицер и вдруг рванул ворот и крикнул истошно: — Мучайте! Убивайте! Звери! Чекисты! Я — русский офицер! Понимаете ли вы это святое слово — русский?! Меня никакими пытками не возьмешь!

— Уведите, — приказал Павлов.

Овсянникова увели. Озол смотрел на командира с недоумением:

— Чем он тебя прельстил? Есть нам когда с падалью возиться!

— Понимаешь, Озол, — сказал Павлов, напряженно о чем-то думая и с трудом подбирая нужные слова, — задача чекиста не только в том, чтобы беспощадно карать врагов революции...

— Мы — меч, — настойчиво возразил латыш.

— Да! Грозный меч революции. Но не думаешь ли ты, что иногда достаточно его показать? Эх, не умею я высказать! Но чувствую, что есть тут правда, есть! К примеру, в кузницу принесли отходы, железный лом. Сунуть этот лом в горнило, а потом плющить кувалдой. А если попадется среди лома стоящая вещь? Тоже под кувалду? Хороший мастер отложит вещь в сторону, тронет ее раз-другой молотком, пройдется напильником, и пусть себе, служит вещь человеку...

— То железо и кувалда, а тут враг и меч. Меч рубит.

— Меч отсекает негодное. Нужно, Мартын, человека насквозь просветить. Потом положить на весы все хорошее и все плохое и смотреть, что перетянет.

— Ну что хорошего может быть в таком, как этот! Он зубами лязгает...

— Он храбрый. В глаза прямо смотрит. А стержня нет. Дать ему стержень — и пойдет дело.

Озол с сожалением глянул на начальника и вышел из комнаты. А Павлов сидел, и напряженно думал, и старался решить для себя, как поступить правильно, так, как должен поступить коммунист и чекист. Он еще тогда, в те годы, задумывался над важнейшими установками советской разведки, над тем, что мы призваны не только карать, но и перевоспитывать, находя индивидуальный подход.

Опыт над ротмистром-Овсянниковым был смел, тем более что приходилось идти на ощупь, прокладывать новые пути.

Вернувшись в Тулу, Павлов попросил предгубчека разрешить ему заняться мамонтовцем и в первый же вечер велел привести Овсянникова в свой кабинет.

— Когда вы меня расстреляете? — спросил ротмистр, жадно затягиваясь махорочным дымом.

— Сегодня ночью.

— Зачем вызвали? Что вам от меня нужно?

— Правды.

— Я уже сказал, что никаких сведений не дам. Так что, господин чекист, отпустите-ка меня поспать часок-другой перед смертью.

— О планах Мамонтова мы знаем гораздо больше, чем вы. А вот знаете ли вы, сколько человек было в моем отряде, который разгромил ваш эскадрон? В отряде было восемьдесят пять рабочих, да, да, молодых оружейников, которые делают винтовки на заводе, но не умеют из них стрелять. Не обученные, не военные люди. Что вы молчите? Думаете, небось, что я вру, что у нас был целый полк? Кадровики? Нет, Овсянников, было так, как я говорю. Какой смысл мне говорить неправду? Особенно сейчас, особенно вам... Понимаете?

Овсянников молчал.

— Восемьдесят пять молодых тульских рабочих вдребезги разбили эскадрон — двести пятьдесят профессиональных вояк! Как это могло случиться? В открытом, упорном бою — и мы вас побили. Почему? Отвечайте!

Овсянникова передернуло. В глазах его горели ярость и смятение. Он молчал.

— Не знаете? Эх вы! Господин ротмистр! Вижу, не на пользу вам ученье пошло. А между тем совсем просто: в этом бою русские люди, защищая свое кровное, свою землю, побили английских наемников, у которых не было сознания, что позади — родное, близкое. Наняли — дерись. Что им Россия!

— Но, но. Полегче! — выпрямился Овсянников. — Россия! Я говорю — Россия. Я, русский офицер.

— Вы русский офицер? — презрительно воскликнул Павлов. — Вы были когда-то русским офицером. А затем вы продались за консервы английским капиталистам. Они вас купили, наняли, чтобы захватить нашу страну и поработить ее. Вы — английский наймит. Это не я выдумал. Так о вас говорят сами английские лорды.

Павлов выхватил из ящика стола тонкую брошюру и внятно прочел знаменательный разговор одного члена парламента с Черчиллем, когда морской министр Великобритании, тыча пальцем в карту России, показывал место расположения «своих» войск. Какие же у него «свои» войска. Ясно, какие: Деникина и Колчака.

— Дайте сюда, — хрипло произнес Овсянников.

Павлов бросил ему брошюру. Наблюдал, как он то вспыхивает, то бледнеет, как он кусает губы, как ему горька эта истина в его смертный час.

— Ознакомились? Ну, а теперь слушайте. — Павлов встал во весь рост, и голос его зазвенел металлом. — Вы офицер английской службы. Вы продали Россию. Вы изменник, и мне не о чем больше говорить с вами.

— Нет уж позвольте! Если все это так... я требую... вы должны выслушать меня...

— Что вы можете рассказать мне? Вы не обманете ни меня, ни себя. Вы сами знаете, что предали родину. И мы расстреляем вас, английского наймита, пролившего кровь русских людей. Ступайте!

Павлов в упор смотрел в лицо Овсянникова. Это лицо было белее бумаги. И Овсянников не выдержал взгляда Павлова. Опустил глаза.

На следующий день Павлов снова вызвал его и долго говорйл с ним. Бесчестье страшнее смерти. Овсянников метался, искал оправдания себе и не находил. Все разбивалось о безжалостные факты, о прямые, суровые суждения Павлова.

Через неделю ротмистр, не прося о сохранении жизни, заявил, что считает долгом русского патриота сообщить перед смертью вое, что ему известно об оперативных планах Мамонтова. Павлов знал, что это произойдет. Он уговорил председателя губчека отправить Овсянникова в Москву в ВЧК с сообщением о проведенной с ним работе и с предложением использовать недавнего врага на дело революции.

Вскоре после этого Павлов получил неожиданный вызов в ВЧК.

— Вызов этот взволновал Леню, — рассказывала Наталья Владимировна Мосальскому. — Внутренне он был убежден в своей правоте, но его товарищи из губчека относились по-разному к его опыту с Мамонтовским офицером. Некоторые называли его «павловскими фантазиями» и говорили, что «здесь не институт благородных девиц». Естественно, что Леня волновался. Не забывайте, Борис, что Павлову тогда шел всего лишь двадцать второй год...

В кепке и непременной кожаной куртке, с маузером в деревянной кобуре у пояса, подтянутый и озабоченный, Павлов явился Ь Москву на Большую Лубянку. Ему сказали, что с ним будет говорить товарищ Дзержинский. Это еще больше встревожило Павлова. Он сидел в приемной, комкая свою видавшую виды кепку, и. еще и еще продумывал, как и чем объяснит он свой «опыт».

И вот — перед ним Феликс Эдмундович. Он сидит за столом в светлом просторном кабинете, накинув на плечи солдатскую шинель. Внимательный взгляд Дзержинского успокоил Павлова и вернул ему самообладание.

— Я знал вашего отца, товарищ Павлов. У него было львиное сердце, — сказал Феликс Эдмундович, продолжая изучающе и благожелательно разглядывать Леонида.

Затем Дзержинский заставил его сесть и рассказать, каким образом удалось ему сломить упорство пленного ротмистра и воздействовать на него.

— Значит, не побоялись личной ответственности и поверили в свои силы? — негромко сказал Феликс Эдмундович. — Это хорошо. Владимир Ильич говорил, что чекист должен обладать большим чувством реальности. Это чувство у вас есть.

И неожиданно для Павлова добавил:

— Как вы отнесетесь к тому, чтобы остаться работать в ВЧК?

— Боюсь, что молод еще для этого, — смущенно ответил Павлов.

— Нам нужны молодые. Такие, как вы.

И Павлов стал работать в ВЧК. И хотя они редко встречались с Дзержинским, Павлов неизменно руководствовался в работе правилом: а как поступил бы в этом случае Дзержинский? Вырабатывался опыт, создавались определенные установки. Павлов с высокой требовательностью подходил к себе, не боялся, проверяя себя, находить ошибки, исправлял их и двигался вперед. Он учился понимать человека и никогда не разделял той точки зрения, что преступники вообще не. поддаются исправлению. Изучая то или иное дело, Павлов стремился докопаться до его социально-политических корней, до сути. Иногда ему приходилось сталкиваться с таким человеком, что и сам он, кажется, готов был признать, что тут беспросветно черная душа, без малейшего светлого пятнышка. Как художник-реставратор, осторожно и настойчиво снимал он слои заскорузлой поверхности и вдруг докапывался до брызнувшей лучезарной крупинки, до человеческого в нечеловеческом. И как он тогда торжествовал, радовался, гордился! Но бывало иначе: человек гладок, скользок, все округло — и мысли, и действия, и слова; если не приглядеться, все как будто правильно, все благополучно — и клятвы, и прекраснодушие, и биение себя кулаком в грудь... а при тщательном, скрупулезном исследовании под лупой обнаруживалась маленькая, еле заметная, закрашенная трещинка... дальше — больше, и вскрывалась отвратительная клоака, соединение злобы и предательства затаившегося врага. И тогда Павлов был беспощаден.

— Вы, конечно, слышали выражение «инженер дефективных душ»? — говорила Наталья Владимировна. — Это о таких, как мой Леонид Иванович. Дело, которое выполняет он, требует непреклонности и вместе с тем большой человечности. Леонид Иванович редко говорит о себе. Как-то, к случаю, он рассказал, как в двадцатых годах ликвидировал опасную бандитскую шайку на Северном Кавказе. Без оружия он поехал один в стан врагов. На третьи сутки привел их всех за собой. Они грозили, что убьют его немедленно, если их обманут в каких-то выторгованных ими условиях, но все-таки ехали с ним...

Она задумалась, улыбаясь своим мыслям.

А Мосальский размышлял. Чем победил бандитов этот человек? Какой силой убеждения одержал он верх над головорезами? Какие струны человеческого самосознания затронул он в них? Как укротил их звериную ярость?

За эту операцию Павлов получил правительственную награду и личную благодарность Дзержинского. И не менее ценную похвалу жены, мнением которой он очень дорожил.

Как он переживал разочарования и неудачи! Как грустил, когда видел, что ошибся в человеке, которому хотел бы верить! Он любил говорить, что хороший хирург, ежедневно совершая операции, ежедневно видя страдания, смерть, кровь, никогда не привыкнет к этому, не станет профессионально черствым. Во время тысячной операции, как и при первой, ему так же жаль больного, так же хочется спасти его, и так же он не испытывает и секунды колебаний, когда понимает, что надо вырезать злокачественную опухоль, отсечь пораженную гангреной конечность. Тем серьезнее обстоит дело, когда речь идет о социальной злокачественной опухоли, о политической гангрене!

Немало времени прошло с тех пор, как Павлов сломил иступленное упорство белогвардейца-ротмистра Овсянникова. И вот — опять встреча с врагом, в иной обстановке, в год величайшей победы, в год окончания Отечественной войны.

Теперь в кабинет Павлова привели фон Груббе, одного из выдающихся немецких генералов, захваченных в плен при Сталинградской операции. Фон Груббе вошел, неестественно длинный, деревянной военной походкой, выработанной им, вероятно, путем дрлгих усилий, связанной со всей его психикой военного, со всем его культом военного лоска, военных планов завоевания мира. Однако Павлов успел подметить и другое: его бледность, его неестественно расширенные зрачки и легкое дрожание пальцев, когда он взял сигарету. По-видимому, генерал был в крайне возбужденном состоянии. На вопросы он отвечал сначала с напряжением, уточняя и взвешивая каждое слово. А затем потерял равновесие.

— Скажите, генерал, верили вы в последние дни Сталинграда, что мы сохраним вам жизнь?

— Нет, не верил. Но я и не искал для себя спасения, господин генерал.

— Нам известно, что вы храбры. Хорошо это качество не терять никогда. Не правда ли?

Настороженный взгляд, неопределенный жест.

— Сохранив вам жизнь, мы хотим спасти вас для мирной жизни. Вы допускаете это?

Фон Груббе чиркнул спичку — она сломалась. Он чиркнул вторую спичку — отскочила головка. Павлов приподнялся, щелкнул зажигалкой. Генерал прикурил, движением головы поблагодарил, затянулся и тогда только ответил:

— Да. Теперь я это допускаю.

— Ваши полковники просили меня передать вам примет. О вас они говорили с большим уважением. Вы для них — авторитет. Между нами, некоторые из них помнят, как вы, еще до Сталинграда, говорили им, что «этот одержимый ефрейтор приведет Германию к гибели». В тот период, в то время далеко не все генералы осмеливались так говорить о Гитлере!

— Я этого не отрицаю, но я не вижу связи с моей сегодняшней судьбой.

— А между тем связь эта есть. Неразрывная! Ваши полковники сделали практический вывод из ваших слов: они публично выступили против Гитлера. Их заявление помещено в печати, о нем знает весь мир. Они поступили правильно и в какой-То мере руководствовались вашим мнением по этому вопросу. В то же время вы сами пока что ограничились тем, что повлияли своим авторитетом на своих подчиненных. И все. Вы отмолчались! И я вправе сказать, что у немецких полковников оказалось больше мужества, чем у храброго генерала фон Груббе. Не, так ли?

— Конечно, вы вправе так думать.

— Впрочем, может быть, вы все еще верите в возможную победу Германии?

— Вы же знаете, господин генерал, что я сомневался в ней и до Сталинградской битвы. А теперь... Что ясе вы хотите теперь?

По-видимому, генералу вспомнились страшные ночи, проведенные в землянке в сталинградском котле. Железное кольцо советских войск все больше сужалось... Артиллерийский обстрел становился все более жестоким... Морозы... Тьма... Обреченность... Бесславие... Генерал весь как-то осел и утратил военную выправку. По-видимому, он очень переживал поражение.

— Итак, вы все сознаете, во всем отдаете, себе ясный отчет. Почему же вы остаетесь Пассивным, генерал?

И тут фон Груббе мгновенно преображается. Он вскакивает, мечется по кабинету, рычит и бормочет проклятия. Наконец останавливается перед Павловым и выкрикивает исступленно:

— Что вы мне предлагаете? Германию без армии?! Германию без колоний?! Германию без прочных границ?! К черту такую Германию! К черту, к черту! Zum Teufel!

Бледное лицо его искажено судорогой. Он вне себя. Он обезумел.

— Успокойтесь. Выпейте воды. Да... Итак, к черту Германию? Только прусский генерал может сказать так. А мы, Советская Россия, мы шли к победе через Брестский мир, через мир унизительный и страшный. Потому что мы любим свою родину, верим в свои силы, в народ. Вы имели случай убедиться в несокрушимости Советского Союза, в выдержке народа, в его культуре. Вы оценили это? Вы поняли урок Сталинграда?

— Понял.

— Так вот, генерал фон Груббе. Погибает не та страна, которую победили. Безвозвратно погибает страна, которая не сумела сделать правильных выводов из своего поражения. Мне жаль вас. Вы не патриот, вы не любите своей Германии, вы — заурядный прусский генерал, посылающий к черту свою родину, как только она попала в тяжелое положение.

— Но вы меня не совсем верно поняли, господин генерал.

Павлов повелительно поднял руку:

— Оставьте. Мы оба вышли из юнкерского возраста, когда любят жонглировать словами. Вам пятьдесят пять лет, фон Груббе. Тридцать пять лет вы служили Германии, а теперь посылаете ее к черту. Разве и на вас не падает доля вины за ее поражение? Вы знали, что Гитлер ведет страну к гибели, и ничего не предприняли для ее спасения. И сейчас не хотите ничего предпринять. Но вам не отделаться истерическими выкриками, фон Груббе. И для вас пришло время решений.

— В моем положении?

— Да. В вашем положении вы можете и должны бороться за мир, за Германию. Вы это поняли?

Фон Груббе ответил не сразу.

— Да. Но мне надо еще хорошенько подумать.

— Подумайте, фон Груббе, подумайте хорошенько, но помните, что Германия не может ждать слишком долго.

Эта беседа сохранилась в записи Мосальского. Мосальский мечтал написать когда-нибудь книгу о павловских методах работы, и он подбирал материалы. Путь Павлова, члена партии и чекиста, путь ясный и прямой, расстилался перед умственным взором Мосальского. И Борис шел по этому пути так же уверенно и твердо, как сам Павлов всю жизнь следовал примеру Дзержинского. В этой преемственности жила славная чекистская традиция.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ВЕРЕВКИН ИМПРОВИЗИРУЕТ