— В душу он мне запал, — говорил между тем Кадди.
Уок обернулся к нему, но тот не сводил глаз с баскетбольной площадки.
— Правда, в те времена мне казалось, что некоторых осудили зря. Я тогда только на службу поступил. Не в наружную охрану, нет — мне этаж дали патрулировать. Вот я и наблюдал. Доставят, бывало, какого-нибудь «белого воротничка» — адвоката или банковского служащего, — я и думаю: нет, этот точно не отсюда, не такое он совершил, чтобы тут сидеть. Теперь иначе думаю: что зло — оно однородное, без степеней. Есть черта, за нее переходить нельзя, и точка. Заступил на дюйм — всё, виновен.
— Почти каждый человек хоть раз в жизни да приближается к этой черте.
— Ты же не приблизился, Уок.
— Так я еще и жизнь не прожил.
— Винсент перешел черту в пятнадцать. В ту ночь, когда его доставили, дежурил мой отец. Журналистов понаехало… А судья сказал: всё, поздно. Это уже я сам помню.
Это помнил и Уок.
— Отец говорил, хуже ночи у него за всю службу не было — а ты сам можешь представить, чего он тут навидался. Но пацана в камеру сажать? Ведет он его, а заключенные руки просунули сквозь решетки — ор, грохот. Правда, пара человек тихо сидели. Зато остальные… Встречу устроили, в своем понимании.
Уок вцепился в ячеистую сетку тюремного забора. Пальцы судорожно скрючились, и никак не получалось сделать вдох.
— Мне тогда было девятнадцать. — Кадди затушил окурок, но почему-то не выбросил, продолжал мять. — Всего на четыре года больше, чем Винсенту. Меня в его отсек определили, на третий этаж. И я в нем не убийцу видел, а пацана обычного, вроде товарища по школе или младшего брата. Он мне сразу понравился.
Уок улыбнулся.
— Он у меня из головы не шел. Со смены вернусь домой — о нем думаю. И в отпуске тоже, и даже на свидании: сам в кино сижу с девчонкой, а мысли — про Винсента.
— Серьезно?
— Ну да. Жизни наши сравнивал. Похожи они были бы — если б не единственная ошибка. Зато какая! Малышку насмерть задавить. Господи… Ведь не один ребенок погиб, а два — с Винсентом два выходит, говорю. И вот он снова здесь. Значит, никакое это было не исправление, если новая трагедия случилась. Значит, вообще всё зря.
Те же мысли посещали и Уока.
— Я радовался, что ты приехал его забирать. Конец главы, которая сильно затянулась. Прикидывал: ничего, Винсент сначала начнет. Время есть. Какие наши годы, верно?
— Верно, — ответил Уок, а сам подумал о болезни. Он не готов — ни к самим метаморфозам, ни к их скоропостижности.
— Говорили, Винсенту от меня слишком много поблажек — гулять дозволено дольше, чем остальным, и бог знает что еще. Я и не отрицаю. Я всё делал, что мог. У него ведь жизни никакой не было — так, прозябание… Вот я ему жизнь и отпускал по кусочку. Кто виноват, кто нет, кого правильно осудили, кого неправильно — не нашего ума дело. Мы выполняем свою работу, так?
— Так.
— Я этот конкретный вопрос вообще не задаю. За тридцать лет никого ни разу не спросил.
— Он этого не делал, Кадди.
Тот стал ловить ртом воздух, будто слишком долго в одиночку мучился заявленным вопросом. Наконец отдышался и отворил ворота.
— Комнату я для вас выхлопотал, Уок.
— Спасибо.
Перспектива встречи с Винсентом в общей комнате страшила Уока. Отделенный от него плексигласом, Винсент говорить не станет, это ясно.
Вслед за Кадди Уок прошел в помещение с голыми стенами, с единственным металлическим столом и двумя стульями. В таких комнатах осужденный и адвокат обсуждают дальнейшие действия; здесь вспыхивает и гаснет надежда.
Винсент расписался, где положено. Кадди снял с него наручники, выразительно взглянул на Уока и вышел.
— Ну и чего ты своей молчанкой добиваешься? — начал Уок.
Винсент уселся напротив, закинул ногу на ногу.
— Слушай, Уок, а ты похудел.
Действительно, он сбросил еще пару фунтов. Теперь съедал только завтрак, а потом целый день перебивался кофе. От голодовок болел живот — не то чтобы сильно, нет. Боль, тупая, подвывающая на одной ноте, казалась признаком, что организм снова подвластен Уоку. Таблетки делали свое дело, состояние оставалось стабильным. Уок довольно бодро двигался и даже, забывшись, принимал это благо как должное.
— Может, скажешь, что вообще происходит, Винсент?
— Я ведь письмо тебе написал.
— Ну как же! «Прости» — вот что в нем сказано.
— Это от сердца.
— А остальное?
— Я все обдумал. Сделай как я прошу.
— И не рассчитывай. Твой дом я продавать не стану. По крайней мере, до суда. Будет приговор — будет определенность насчет будущего.
Винсент вроде обиделся. Словно об одолжении попросил, а Уок проявляет черствость. В письме он выразился предельно ясно. Почерк у него был настолько красивый, что Уок перечел письмо дважды. «Продай мой дом, — убеждал Винсент. — Дикки Дарк дает миллион, я согласен».
— Чек он мне уже выписал. Твоя задача — оформить документы.
Уок покачал головой.
— Погоди, мы тебя вытащим…
— Дерьмово выглядишь.
— Со мной порядок.
Помолчали.
— Дачесс и Ро… в смысле, мальчик. Ее братишка. — Винсент произносил имена боязливо, словно был недостоин даже говорить об этих детях.
— Потерпи, Винсент. Не пори горячку. Мы это еще обсудим, мы что-нибудь придумаем. Тебе надо просто выждать время.
— Чего-чего, а времени у меня полно.
Уок достал из кармана пачку жевательной резинки, одну пластинку протянул Винсенту.
— Контрабанда, — заметил тот.
— Она самая.
Напрасно Уок искал в его лице вину или раскаяние. Ни того ни другого не было. Мелькнула мысль, что Винсент почувствовал себя лишним на воле и придумал, как вернуться туда, где ничего не надо решать самому. Уок эту мысль отмел. Бред полнейший. Винсент все время прятал глаза — встретится с ним взглядом на миг, не дольше — и смотрит в сторону.
— Я знаю, Вин.
— Что ты знаешь?
— Что это сделал не ты.
— Виновность определяется задолго до того, как совершается преступление. Просто люди этого не понимают. Им кажется, у них есть выбор. Потом, когда уже ничего не изменить, они прокручивают ситуацию, лазейки ищут: а если б я вот так поступил, а если б вот этак… На самом деле, повторись всё, человек сделал бы то же самое.
— Сказать тебе, почему ты отмалчиваешься? Потому что я тебя сразу поймаю на нестыковках. Не прокатывает твой самооговор, Вин.
— Это не самооговор.
— Допустим. Где тогда оружие?
Винсент сглотнул.
— Найди мне адвоката, пожалуйста.
Уок выдохнул с облегчением, улыбнулся, хлопнул ладонью по столу.
— Давно бы так. Есть у меня парочка толковых ребят, как раз на особо тяжких специализируются.
— Мне нужна Марта Мэй.
Рука Уока застыла в воздухе, не успев опуститься на столешницу и продолжить отбивать победный ритм.
— Не понял.
— Марта Мэй. Ни с кем другим говорить не стану.
— Она же ведет семейные дела.
— Или Марта, или никто.
Уок помолчал.
— Почему именно она?
Винсент опустил глаза.
— Да что с тобой такое? Я тебя тридцать лет прождал. — Уок шарахнул рукой по столу. — Очнись, Винсент. Не одну твою жизнь на паузу поставили, слышишь?
— Выходит, мы с тобой почти одинаково эти годы прожили, так, что ли?
— Я не то имел в виду. Я хотел сказать, нам всем было тяжело. И Стар в том числе.
Винсент поднялся.
— Подожди.
— Чего тебе еще, Уок? Что ты сейчас такое важное сообщишь?
— Бойд с окружным прокурором будут требовать, чтобы тебя приговорили к высшей мере.
Фраза повисла в воздухе.
— Уговори Марту, а я все подпишу.
— Речь идет о смертной казни. Господи, Винсент… Одумайся уже наконец.
Тот стукнул в дверь, вызывая охрану.
— Увидимся, Уок.
На прощание — фирменная полуулыбка с этим свойством переносить на тридцать лет в прошлое и удерживать Уока всякий раз, когда он уже готовился поставить крест на Винсенте Кинге.
14
В то первое воскресное утро они спали до восьми.
Дачесс проснулась раньше, чем Робин. Лежала и смотрела на притулившегося к ней мальчика со смугло-золотой мордашкой. Солнце любило Робина, он всегда легко загорал.
Дачесс поднялась, скользнула в ванную, выхватила взглядом собственное отражение. Она похудела, если не сказать «отощала»; щеки запали, ключицы выпирали устрашающе. С каждым днем Дачесс все больше походила на Стар; теперь даже Робин упрашивал ее съесть хоть что-нибудь.
Лишь когда она шагнула из ванной, взгляд упал на новое платье. Цветочки по подолу — вроде маргаритки. Рядом — вешалка с белой хлопчатобумажной рубашечкой и черными брючками. Этикетки целы, на них указан размер — 4–5.
Дачесс только предстояло приноровиться к звукам старого дома, и по лестнице она спускалась с опаской, отмечая про себя, какие ступеньки скрипят, а какие нет. Она замерла возле кухонной двери. Хэл в начищенных ботинках, в рубашке с жестким воротничком варил кофе. Живо обернулся, хотя Дачесс была уверена, что подкралась совершенно бесшумно.
— Я купил тебе платье. Сейчас поедем в церковь, в Кэньон-Вью. Каждое воскресенье будем ездить.
— Никаких «мы». Говори за себя. Я ни в какую церковь не поеду, и мой брат тоже.
— Детям в церкви нравится. После проповеди всегда бывает угощение — торт. Я уже сказал Робину, и он хочет ехать.
Ну еще бы. Робин, маленький иуда, за кусок торта на все готов.
— Езжай, а мы здесь подождем.
— Не могу вас одних оставить.
— Тринадцать лет оставлял, а теперь не можешь?
Хэл ничего не сказал в свое оправдание.
— В любом случае рубашка и брюки не годятся. Робин носит шестой размер. Ты не знаешь даже, сколько лет твоему родному внуку.
Хэл сглотнул.
— Прости, ошибся.
Дачесс шагнула к плите и налила себе кофе.
— С чего ты вообще решил, будто Бог существует?
Хэл указал на окно. Дачесс проследила его жест.
— Не вижу ничего особенного.
— Не лукавь, Дачесс, ни с собой, ни со мной. Всё ты видишь.