Мы начинаем в конце — страница 39 из 69

В кухне она напилась воды прямо из-под крана.

Хотела возвращаться в спальню, но услышала шум за дверью.

Кто-то шебуршился на крыльце — вероятнее всего, на качелях. Как Хэл ни смазывал цепи, они продолжали скрипеть. Дачесс инстинктивно пригнулась. Сердце чуть не выпрыгивало.

Дрожащей рукой она выдвинула ящик кухонного стола, нашарила длинный нож, сомкнула пальцы на рукояти. Подкралась к задней двери. Полоска лунного света упала ей на босые ноги — дверь была приоткрыта.

— Не спится?

— Черт… Я тебя чуть не зарезала.

— Это нож для хлеба, — усмехнулся Хэл.

Он сидел на качелях, умалённый огоньком собственной сигары; но, приблизившись, Дачесс заметила винтовку меж его колен.

— Поверил мне, значит…

— Может, я просто караулю медведя.

— Вот я дура, что не запомнила гребаные номера… Револьвер схватила — остальное сразу из головы вон. Салага, черт меня дери…

Дачесс ругала себя — как сплевывала, едва губы разжимала.

— Ты бросилась защищать младшего брата. Не каждый вот так рискнет ради своих близких.

Дачесс только головой мотнула.

— А Долли в курсе?

Когда Хэл со всеми предосторожностями забрал у нее револьвер, откуда ни возьмись появилась Долли и увела Дачесс в закусочную — прочь от зевак.

— Долли прямо сказала: нашему ранчо нужен дозор. Она про тебя каждый раз спрашивает, Долли-то. Наверное, в тебе себя-девчонку видит.

— Как это?

— Ей в свое время пришлось туго. Может, потому и характером она — кремень. Я подробностей не знаю. Долли — она не из таких, которые чужим плачутся. Но мне случалось выпить с ее Биллом, он-то про ее отца кой-чего порассказал. Скот он был, отец Долли. Однажды застукал дочку с сигаретой…

— И поколотил.

— Если бы! Он ей этой самой сигаретой — горящей — все руки истыкал. До сих пор шрамы видны. Мучил да приговаривал: больше не рискнешь эту дрянь зажечь, духу не хватит.

Дачесс сглотнула.

— Что с ним стало?

— Долли подросла — он давай ее домогаться… Посадили его, короче.

— Вот как.

Хэл кашлянул.

— Долли тогда не так одевалась. На старых фотографиях она в штанах мешком, в рубахе навыпуск — чтобы, значит, девичьего ничего было не видать. Да только отца ее это не остановило.

— Потому что у некоторых внутри — только тьма.

— Верно.

— Джеймс Миллер[43] был наемным убийцей и странствующим стрелком. В церковь ходил чуть не каждое воскресенье, не курил, спиртного в рот не брал — а говорили, что он убил пятьдесят человек. Его линчевали. Знаешь, что он сказал перед смертью?

— Что?

— «Не валандайтесь, ребята».

— Вот и правильно, что с ним разделались. Не может добро оставаться добром, если злу попустительствует — как ты думаешь?

Небо было ясное, звездное — в самый раз для снегопада. Хэла послушать: зима еще и не коснулась Монтаны, а когда коснется да расстелется — все осенние краски в памяти забелит.

Хэл подвинулся на качелях. Дачесс и не подумала сесть рядом.

Оба долго молчали. Докурив сигару, Хэл взялся за новую.

— Рак наживешь.

— Очень может быть.

— Мне без разницы.

— Я и не обольщаюсь.

Его глаза скрывала тьма. Перед ним лежали отдаленная роща, пруд — и нечто, еще недавно воспринимаемое Дачесс как ничто.

Хэл поднялся, прошел в кухню. Через пару минут оттуда донесся тихий посвист чайника.

Дачесс села на скамейку — на самый край — так, чтобы не сводить глаз с винтовки.

Хэл вернулся, поставил рядом с Дачесс чашку. Луч света из-за приоткрытой двери выхватил дрейфующие в какао зефирки-маршмеллоу.

Себе Хэл плеснул виски.

— Несколько лет назад бушевала гроза, какую редко увидишь. Я вот на этом самом месте сидел. Молния как вдарит — ни дать ни взять дьявольский язык: раздвоенный, будто у змеюки… Мне и рога, и рыло среди туч примерещились. Тогда-то амбар и вспыхнул.

Дачесс поняла, о чем он. Видела поодаль пепелище — остатки фундамента, выжженную землю. Ничего там не росло, даже трава.

— В том амбаре кобыла погибла. Мамка нашей серой.

Дачесс вздрогнула и мысленно поблагодарила тьму — что та скрывает ужас в ее глазах.

— Я ее вызволить не сумел.

Дачесс трудно вдохнула. Ей ли не знать об этом свойстве воспоминаний — прицепиться и всюду таскаться за своей жертвой…

— У нас тоже бывали шторма, — сказала она. — Дома, в Калифорнии.

— Я про Кейп-Хейвен часто думаю. Молился за твою маму, за тебя, за Робина.

— Ты ж в Бога не веришь.

— Ты будто веришь. Но зачем-то ведь бегаешь в лес, колени преклоняешь на поляне…

— Я не молюсь, а просто думаю.

— Каждому нужно уединенное место, чтобы думать. У меня это подпол. Спущусь, сяду среди винтовок… Хлопоты по хозяйству наверху остаются, а там, под землей, — я да мысли, которые про вечное. — Хэл отвернулся и добавил: — Я ведь письма ему писал.

— Кому?

— Винсенту Кингу. Каждый год по письму — за столько-то лет… Притом что я словеса нанизывать не мастак и не охотник.

— Почему тогда писал?

Хэл запрокинул голову и выпустил колечко дыма в сторону луны.

— Это так сразу не объяснишь.

Дачесс потерла глаза.

— Тебе в постель пора.

— Сама разберусь, когда мне спать, когда бодрствовать.

Хэл поставил на пол стакан из-под виски.

— Поначалу я эти письма отправлять не собирался. В смысле, после Сисси и после того, что случилось с твоей мамой и бабушкой. Мне душу излить надо было, и всё. А потом я подумал: а чего это я один мучаюсь? Пускай и он, Винсент, тоже помучается, да не из-за своей жизни загубленной, а из-за других жизней. Пускай представляет, как я тут один, точно сыч, сижу, и что мне до красы земной, когда… Всё ему расписывал — занятия свои, работу, и что в долгах весь, и что боль на грудь давит.

— Он отвечал?

— Да. Сперва только прощения просил. Знаю: не хотел он, с каждым могло произойти, авария, случайность… Только суть-то прежняя, и не легче ничуть от этого его «не нарочно».

Дачесс взяла чашку, ложечкой выловила и отправила в рот зефирку. Сладость показалась чрезмерной, застала врасплох — а просто Дачесс позабыла, что в жизни есть приятные вещи.

— Я туда, к нему, ездил на слушания о досрочном освобождении. Их несколько было. Винсент Кинг мог выйти гораздо раньше, когда вся жизнь еще впереди.

— Почему его не выпустили? Уок не рассказывал; я сама прикинула, что он там, в тюрьме, дурное делал.

— Ничего подобного. Кадди, охранник, каждый раз просил за него. Адвоката взять Винсент не хотел. Уок тоже ездил, ни одного слушания не пропустил. Мы с ним только глядели друг на друга. Я бы мог подойти, заговорить — а вот же… Как представлю, что они с Винсентом неразлейвода, почище родных братьев, хоть и разные по нраву: Винсент — шкодливый, Уок — правильный. Всегда, бывало, его прикрывал да выгораживал.

Дачесс попыталась вообразить Уока мальчишкой, закадычным дружком Винсента Кинга. Ничего не вышло. Уок представлялся ей исключительно дядькой в полицейской форме — может, потому, что она не видела его одетым иначе. Словом, Уок — стопроцентный коп. А Винсент Кинг — закоренелый злодей.

— В конце слушания они задавали ему один и тот же вопрос: если тебя выпустят, будешь снова закон нарушать?

— А он что?

— А он этак глянет мне в глаза и отчеканит: буду. Мол, опасен я для людей.

Может, он думал, это благородно — полный срок отмотать. Разумеется, девочку не вернешь, ее близким не легче, но ведь важно само намерение. Однако теперь Дачесс кое-что узнала, и из дальнейших откровений Хэла смогла сделать вывод: Винсент был в опасности.

— Какая это боль, господи боже… Младшей дочери лишиться, жену похоронить, а потом еще и мама твоя от меня отвернулась… Все потерял, чем дорожил. Думал, дальше и жить-то незачем. Думал, не переборю горя.

— Переборол же.

— Потому что сюда приехал. Только здесь дышать и начал. Монтана — она врачует. Сама увидишь.

— Стар говорила, есть соотношение между страданием и грехом.

Хэл улыбнулся, будто услышал эти слова непосредственно из уст погибшей дочери.

— Расскажи о Сисси.

Он загасил сигару.

— Смерть имеет одно свойство: жил обычный человек, а погиб — стал святым. Только дети ведь безгрешны, их обелять не нужно. Малютка Сисси была — ангел, чудо. Как твоя мама. Как Робин.

У Хэла достало ума не сказать: «Как ты, Дачесс».

— Рисовать любила. Четвертого июля, когда фейерверк запускали, «ура» кричала. Морковку еще могла съесть, а салат или там горошек — все, что зеленого цвета, — ни в какую. Маму твою обожала.

— Я на нее похожа. Я фото видела. Мы трое — Стар, Сисси и я — почти одинаковые.

— Верно. И очень красивые.

Дачесс сглотнула.

— Стар говорила, ты очерствел — ну после Сисси. Ни капли доброты в тебе не осталось. Напивался пьяный. На бабушкины похороны не пошел.

— Просто, Дачесс, чтобы переродиться, нужно до исходной точки дойти и обратно отматывать.

— Это ты-то переродился? Да в тебе одно дерьмо. — Дачесс говорила тихо и беззлобно. — Это правда, что мама мне про тебя рассказывала?

— Думаешь, я своими поступками доволен? Ничего подобного. Я себя корю без конца.

— Все сложнее, я знаю. Почему ты не вернулся в Калифорнию? Почему мама запрещала тебе с нами видеться? Что ты натворил, а?

В темноте Дачесс разглядела, как дернулся поршнем старческий кадык.

— Он уж несколько лет отсидел, когда… когда я прослышал, что будет слушание о досрочном освобождении. Получалось, в тюрьме он только пять лет проведет. Всего пять — за мою Сисси…

Чуть ли не целая жизнь прошла — а в голосе боль, словно Сисси погибла несколько дней назад.

— Должно быть, я со спиртным перебрал. Явился тот тип и говорит: у меня брат в Фейрмонте. Сделку мне предложил — чтобы, значит, Винсенту срок добавили. Чтобы справедливость восторжествовала. За недорого совсем. Ну я и… Теперь вот думаю: если б время вспять повернуть, хватило бы мне мужества? Отказался бы? Не уверен.