- Третьего дня. Николай в тайге наткнулся.
- Знать бы, сколько он там пролежал... Температура?
- Утренняя - тридцать восемь и две.
- Так ты думаешь, гнойный бурсит?
- По-моему, Иван Антонович, типичный; слизистая сумка, покраснение, флюктуация. Ко всему - температура.
- Жалуется?
- Молчит. Выносливый. Спрашивает только, отрежут ноги или нет.
- А боль-то ведь адская. Откуда он?
- Документов при нем нет, наверное из экспедиции.
- Это в общем неважно пока. Ест?
- Еле-еле.
- При такой температуре это естественно. Готовьте, Симочка, все, что нужно. Попробуем сделать из парня первостатейного танцора.
- Дай Бог.
Я слышу шаги. Шаги все ближе и ближе - упругие, размеренные. Я притворяюсь спящим. Скрипят половицы в моей палате. Кто-то легко опускается на табурет около меня. Крупные холодные пальцы, еще пронизанные вьюжным дыханием дороги, перехватывают мне запястье. Я начинаю слышать свой собственный пульс. От человека, сидящего рядом со мной, тянет дешевым табаком и чуть-чуть овчиной. Я немного размыкаю ресницы и сквозь них вижу глыбистого рябого парня лет тридцати пяти в накинутом прямо поверх линялого кителя докторском халатике. Парень сосредоточенно следит за секундной стрелкой на циферблате карманных часов. Под щербатой кожей на лице легонько поигрывают тупые скулы. Так вот ты какой, Иван Антонович! От него веет монументальным спокойствием и уверенностью. Доктор прячет часы в карман и окидывает меня цепким, оценивающим взглядом:
- Не спишь ведь?
Я открываю глаза:
- Не сплю.
- Болит?
- Резать будете?
- Буду.
- Совсем?
- Посмотрим.
- Отнимать не дам.
- Боишься?
- В детстве разучился. Но уж лучше в ящик, чем без ног.
- Плясать умеешь?
- Приходилось.
- Значит, и еще придется.
Иван Антонович встает - по-медвежьему широкий, кряжистый, со смешливыми зайчиками в раскосых татарских глазах.
- Ну, завязывай первым узелком - сейчас тронемся.
Доктор выходит.
- Сима, скоро?
- Пять минут, Иван Антоныч.
Я слышу, как хлопает входная дверь. Еще ощутимо на меня несет дуновением морозного воздуха. И сразу же вслед за ним возглас:
- Иван Антоныч, не встретили?
Докторский бас понижается до предела:
- Не встретили, Галя.
- Может, разминулись?
- Значит, разминулись, Галя.
- Вы Волчьей балкой ехали?
- Волчьей, Галя.
- Так ведь и он этой дорогой...
- Галенька, милая, тайга, сама знаешь, не иркутский проспект.
Симин голос как бы подводит черту под грустным диалогом.
- Силовна, неси воду!
Из самой глубины коридора, словно из другого мира, доносится старухин голос:
- Сей секунд.
- Готовьте больного, Сима.
Мне вдруг передается спокойная уверенность этого хриплого голоса. Я начинаю верить, что все обойдется благополучно: быть мне в Шацке. Чтобы ни о чем не думать, я закрываю глаза и принимаюсь считать: "Раз... два... три..." После каждой сотни я повторяю сначала: "Раз... два... три..." Но вот меня поднимают с належанного места и перекладывают на что-то твердое и холодное. Словно сквозь дрему я слышу шепот:
- Осторожнее, Силовна. Левую подхватывай. Вот так. Накрой его простынью.
- Легкай-то какой!
- Кожа да кости.
"...Девятнадцать, двадцать, двадцать один..." Меня куда-то везут. Потом мы останавливаемся, и надо мной повисает хриплый вопрос:
- Сейчас начнем, слышишь?
Я молча киваю головой, продолжая считать: "...сорок семь, сорок восемь, сорок девять..." Последнее, что я слышу, - отрывистый, как перекличка, разговор:
- Готово?
- Готово.
- Маску.
- Вот.
- Наркоз.
- Даю.
"Девяносто три... девяносто четыре... девяносто пять..."
XII
Поезд, словно икает, подрагивает на стыках. Остекленный квадрат ночи, в котором, объятое языкатыми тенями, отражается беспокойное людское месиво, аспидно густ, и только по этому вот реденькому иканию колес можно угадать, что состав движется. Над дверью купе трепетным светляком бьется в дымной паутине желтое пятно кондукторского фонаря. Лица в его неверном отсвете еще серее и призрачней обычного. Я лежу под лавкой, головой к проходу, стиснутый со всех сторон телами и кладью. А надо мной - бредовое кружение стонов, шепота, ругательств. И слово, короткое и обнаженное, как удар хлыста, мечется по вагону. Оно склоняется здесь на все лады: то горько, то раздумчиво, то с мстительной надеждой. Оно плачет, вздыхает, пьяно хрипит и сладострастно хихикает. Оно срывает дыхание и обволакивает десны кисловатой слюной. Я знаю это слово с детства, но никогда раньше оно не вбирало в себя столько смысла.
- Хлеб.
- Хлеб.
- Хлебушек.
- Засуха.
- От Бога - за грехи.
- Беда за бедой. Войну проводили, голодуху встретили.
- Одно слово: засуха.
В другом конце другое:
- Я яму и грю: ранетый, мол, я. Имею заслуги. Куды ж мне подаваться? А он мне, значится, грит: мол, нонче ранетых да с заслугами хучь печи топи аль заместо изгороди. Нету у меня для вашего брата ни шиша, окромя, как по шее... Завоевал, значится...
- Вот-вот. На таких, как ты, дураках, тыловые и навозили себе водички.
- Ах ты гад! Я тебе как растоварищу-гражданину, а ты... Да я тебя враз кончу!
- Ладно, ладно. На ладан дышит, а туда же... Кончальщик. Я сам с заслугами: тифью переболел. Одно слово: трудовой фронт.
А совсем рядом на нижней продольной полке двое шелестят между собой:
- Совсем новая, на бобре...
- И за сколько?
- Полпуда дал... Да потом три капота да юфти в придачу...
- Ишь ты, пофартило.
- Рука легкая. Сыздетства.
- Может, схлестнемся?
- Много ли стоишь?
- Больше - кожа, да и потяжельше что есть.
- И не боишься?
- Битые.
- Тогда оммоем.
Короткое журчание. И снова:
- Тяни.
- Хороша.
- Плохого не держим...
Я против воли вытягиваю шею. И сразу же голодной окисью сводит мне скулы: двое едят. Едят они чуть не из рукава, воровато стреляя по сторонам. У того, кто сидит напротив, серое, словно отсыревшее, лицо в редкой, кое-как распиханной по обвислым щекам бороденке. Он вроде далее не откусывает от куска, а захватывает его мягко и беззвучно дряблыми, будто старушечьими, губами. И мне уже не опустить глаз. Хлеб притягивает меня к себе. Хлеб властвует надо мной. Жесткий, обкусанный вялым ртом хлеб. Взгляды наши встречаются. Сосед медленно опускает на пол ноги в портянках, зашпиленных у щиколоток булавками. В нос мне бьет тошнотворный запах устоявшегося пота. Голова заходится кругом, и все перед глазами начинает вращаться плавно и смутно. А где-то у самого уха поигрывает пьяными словами торопливый шепоток:
- Подвинькася... Ну-ка вот жуй... Жуй, не бойся - не ворованный... Куда едешь-то?.. Ну, ешь, ешь... Я покеда погожу... А ты в силе...
- А что в ней, в силе-то?
- Моя голова, твои руки. Котел общий. Не пропадем.
- Зачем я тебе?
- Там поможешь, там пособишь...
- По барыжному делу я не мастер.
- А твое дело бери больше, неси дальше.
- Противно.
- Ну, коли с гонором, тогда лапу соси.
Я с ужасом чувствую, как воля покидает меня. Все во мне становится словно бы ватным. А нужно ли противиться? И зачем? В этом омуте горя каждому только до своего спасения. Да и что будет дальше? Может, ничего не будет? Может быть, ночь уже и не кончится вовсе? А голос, настоянный луком и сивухой, вползает в уши, рот, глаза и, кажется, даже в самую душу.
- Со мной поедешь - не пропадешь... Чуть еще подвинься... у меня жратвы хватит... Ты - мне, я - тебе.
Но в то мгновение, когда последний отголосок страха и отвращения замирает где-то под сердцем, из противоположного конца вагона легким дуновением накатывается в мою сторону предостерегающее шуршание:
- Милиция, милиция...
И так же, как "хлеб", на все лады. Пьяное дыхание около моего уха затихает. А по вагону, прямо на меня, небрежно перешагивая через тела и мешки, движется человек, кажущийся в этой мешанине скрюченных существ почти огромным. Все в нем, от походки до скуластого большеглазого лица, властно и крупно. В одной руке у него керосиновый фонарь, каким он высвечивает себе темные углы, другая - правая - лежит на кобуре, забранной под шинельный ремень. Вот человек заслоняет собою от меня верхний свет, и бурка, оправленная мокрой еще калошей, опускается у самых моих глаз. Потом свет начинает расти, расти, пока наконец вровень с моим лицом не вспыхивает падучей звездой язычок его фонаря.
- Кто там, вылазь на свет Божий!
Сосед, кряхтя и чуть слышно чертыхаясь, выбирается первым. Голос над головой недобро насмешлив:
- Аа! Здоров! Вам моя карточка вроде знакомая?.. Эх, Хижняк, Хижняк, сколько же у тебя теток! Этак весь Союз обработать можно теткам на прокорм. Я вижу, ты и работником обзавелся. С полным штатом, можно сказать, разъезжаешь... Эй, негоциант, ау-а! Силь ву пле, пардон то есть... А ничего, ничего, глаз у негоцианта есть... Здоров! Давно с ним?..
Я поспешно, боясь, чтобы меня не перебили, вставляю:
- Я сам.
Глядя на меня, человек щурится, словно от яркого света, а в светлых навыкате глазах его поигрывают злые искорки. А старше этот человек в сравнении со мной, ну, может, года на четыре, от силы - пять.
- И откуда же?
Чую я, что крепко упирается парень этот ногами в землю, а потому меня вдруг охватывает отчаянное желание сказать ему какие-то особенные слова, чтобы он понял и передал мне хоть взглядом, хоть движением малую частицу своей силы и уверенности, но непослушные губы складывают лишь короткое:
- Из плена.
Гаснут искорки в выпуклых глазах. И уже другим тоном, вроде зло, вроде смущенно, парень говорит, легонько подталкивая меня впереди себя: