- Ладно, с нами пойдешь, разберемся... Агуреев, веди этого... Да не мечись ты из-за барахла, Хижняк, барахло, так думаю, тебе уже ни к чему...
Курносый старшина с сонными по-рыбьи глазами выводит меня в тамбур и, опасливо оглянувшись, тянет на себя дверь:
- Прыгай, паря.
- Зачем?
- Нынче вашего брата знаешь как привечают... Прыгай, а то быть тебе на лесоповале... А я сам, брат, у немцев лагерной водички хлебнул. У своих, я думаю, она не слаже будет. Валяй.
Выбравшись на подножку, я прыгаю в ночь, и гулкая земля идет мне навстречу.
XIII
Я просыпаюсь оттого, что кто-то монотонно бормочет надо мной. На своем обычном месте справа от меня сидит Силовна. Кончик ее схожею с бесформенным куском пемзы носа краснеет под ободком очков. В руках у старухи исписанньй с обеих сторон тетрадный лист. Она шевелит дряблыми губами, старательно связывая то и дело ускользающие слова:
- "...а еще в последних строках сообщаем вам, что выслали тебе денег триста рублей. Купите себе подарок какой на праздник по вкусу. Кланяются вам жена моя Нюра и сын мой Степка. Остаюсь ваш любящий сын Петр. Совсем было запамятовал: я ведь теперь мастер, и еще нам скоро квартиру..."
Я осторожно пробую пошевелить ногами, и в то же мгновение в моем сознании золотой рыбкой всплескивается радость - целы!
Значит, ходить мне еще по шарику собственными ногами. Головокружительная легкость пронизывает меня. И веря и не веря такой удаче, я спрашиваю у старухи:
- С ногами я вроде, мать?
От неожиданности очки на носу Силовны подпрыгивают, и в них игольчатой искоркой мелькает улыбка:
- С ногами, с ногами, милай. А то как же? Иван Антоныч в своем деле промашки не даст. Его вон в Новосибирск зовут, оклад профессорский обещают, квартиру - не идет... Затемперату-рил вот только после вчерашнего-то... Сорок вёрст по такой пурге - черта просквозит.
- А эта... Сима, что ли, как?
- А Сима, известное дело, около него.
- А детей у них нет разве?
- Тому, милай, целая история. Они ить и не живут вовсе. Сима-то, конешно, со всей бы душой, да ведь Иван-то Антоныч наш женатый. Семья у него в Иркутске. У жены его свой расчет - не едет. А он, почитай, годов двенадцать у нас... У Симы к нему любовь с фронту, только вот такая - безответственная. Ее бы сердца-то на тридцать три царевны хватило, да наружностью не вышла... И-эх...
- Долго мне лежать, не знаешь?
- А тебе чего, лежи - сало належивай. Спешить некуда. Какой нонче из тебя работник? А ежели что - куда сообщить надо, так это завсегда можно. Родне там, на службе...
- Нет... Не надо... пока...
- Растревожить боишься?
Я усмехаюсь и поддакиваю:
- Вот-вот.
- Гордай! А мне так мой Петька в любом разе пишет - и с горя и с радости... Опять вот прислал... Заказное. Рыбак он - в Мурманске. У нас все по семейству рыбаки, потомственные... Повезло мне на невестку - двух внуков принесла... Деньги, пишут, послали. Вроде бы и не нужны, а не отказываюсь. Не то дорого, что деньги, а то, что не забывают. И-эх! Веришь ли, иной раз нету письма, так я старые достаю и сызнова перечитываю. Любое возьми, как песня: все бы повторяла и повторяла.
Хоровод певучих слов кружит надо мной, и я укачиваюсь в их колыбельной монотонности. Мысли мои уже далеко от этой квадратной комнаты с заснеженными окнами под марлевыми занавесками. Для меня начинаются дни, когда всякая минута покоя должна быть отдана трезвому, хладнокровному расчету. Моя задача взвесить все, до мельчайших деталей в предстоящей дороге. Выбраться зимой из таежного села незамеченным почти невозможно. Но именно в этом самом "почти" я и обязан найти лазейку. И я ее найду. И я через нее выберусь. Для этого мне достаточно одной ветреной ночи. Одежда моя где-то здесь рядом, в больнице. Лыжи найдутся в любой избе. Я их возьму. Значит, нужен только ветер. Только одна ночь ветра. Здесь я полагаюсь на счастье. Но, странное дело, к сознанию близкого возвращения желанного круговорота жизни примешивается смутное ощущение недовольства собой: будто я, как тот кривоногий татарин в плену, ни за что, ни про что, этак походя, плюнул кому-то в душу. Я вдруг ловлю себя на том, что думаю о вихрастом парне, ушедшем на собаках в район за доктором. Одолевая дрему, я силюсь спросить о парне старуху, но забытье перехватывает вопрос на полпути.
XIV
Я не могу не сойти на этой станции. Я схожу здесь вопреки простейшим законам бродяжьего племени, вопреки здравому смыслу, наконец. И вот я стою на привокзальной площади, узнавая и не узнавая родной город. Нет, это уже не тот довоенный Южногорск - скопище подслеповатых пятистенников в дымной короне окрестных терриконов. Время прошлось по его приглушенной акварели дерзкими угловатыми мазками, почти начисто изменив общий рисунок. Сквозь шелестящее марево акаций прорубается навстречу мне сквозными магистралями новый город, с новыми домами, красками и даже запахами. Чуть не до темноты брожу я по незнакомым улицам, между многоэтажными каменными коробками, пытаясь отыскать хоть какие-то следы своего детства. Я вглядываюсь в лица с надеждой угадать в одном из них знакомые черточки. Но перекрестки разлетаются в разные стороны незнакомыми дорогами, лишенными памятных примет, а люди проходят мимо, ни одним штрихом в облике не откликнувшись на мой зов. И только выйдя к Хитрову пруду, я натыкаюсь случайно на крохотный островок прошлого. Отжатый почти к самой воде глухой стеной огромного заводского корпуса, стоит на берегу, как и много лет назад, вросший по пояс в землю и хромой на все четыре угла дом старика инвалида Гурьяна Блаженного. Не раз и не два спасала меня его крыша от расправ и обид домашних. Старик жил одиноко, на отшибе и целыми днями вырезывал из бросовой щепы для нас, слободских пацанят, всяческие игрушки. А Блаженным его звали за то, что всю свою пенсию старик скармливал птицам, коих вилось над его ледащим двором всегда превеликое множество.
Я долго стучусь в изученную вдоль и поперек дверь. Открывает мне дородная губастая старуха в засаленном переднике. В нос ударяет густой тошнотворный запах: букет кухни - лежалой рухляди и нечистот. Старуха вопросительно смотрит на меня блеклыми, будто сырыми глазами, вытирая о передник жирные пальцы.
Я в растерянности топчусь на месте, потом, чтобы хоть как-то разрядить неловкость, спрашиваю:
- Скажите, кто здесь живет теперь?
- Как это кто? - Старуха подозрительно окидывает меня с ног до головы. Мы живем - Кашкины.
- И давно?
- А как Гурьян Блаженный помер, так и живем.
- Вот как!
- А вы что, сродственник ему или как? Если сродственник, так у нас и купчая, и горсовет...
Мутная брезгливость бросается мне в голову. Старуха стоит передо мной, овеянная, как боец пороховым дымом, победным запахом кухни, омерзительная в своем почти сказочном безобразии. Последнее, что я слышу за спиной, - это сальное урчание:
- Ходють тут всякие...
Потом я долго лежу на траве под станционной насыпью, положив ладони под голову и ни о чем не думая. Детство теперь и вправду кажется мне приснившимся. На земле оно не оставило даже следов. Значит, его и не было. Значит, я все это просто придумал.
Из оцепенения меня выводит надсадный паровозный гудок. Вверху, медленно набирая скорость, проплывает товарный состав. Я взбегаю по насыпи, цепляюсь за поручни проплывающей мимо меня закрытой тормозной площадки, подтягиваюсь и тут же оказываюсь лицом к лицу с конопатым большеглазым мальчишкой лет двенадцати, деловито умостившимся на жиденьком вещмешке.
- Здоров!
Мальчишка смачно надкусывает ломоть хлеба и гостеприимно отодвигается:
- Садись, места хватит.
- Не прогонишь, значит?
Сосед разламывает хлеб пополам и половину протягивает мне:
- Далеко?
- Да вроде бы дальше некуда.
- Может, по дороге?
- А тебе куда?
Мальчишка, набивая рот хлебным мякишем, шепелявит:
- На Ангару. Слыхал? Отец у меня там. Я его, как родился, не видел. Мать говорит: пропал.
А я-то знаю: куда все, туда и он. А все - на Ангару.
- Далеко, брат, тебе еще до цели-то, ой как далеко.
- Доберусь. А там приду к начальнику, скажу: где тут Пал Палыч Горобцов работает? Это моего отца Пал Палычем зовут. А я, значит, Сергей Палыч.
Он продолжает говорить - горячо, убежденно, сбивчиво, а я все никак не могу сглотнуть острый комочек, застрявший вдруг у меня в горле. О чем я думаю сейчас? Да разве есть тому обозначение на небогатом нашем людском языке? Я запускаю пятерню в пшеничные вихры большеглазого попутчика:
- Эх, Серега, Серега, нарвешься ты, брат, на своего Альберта Ивановича. Вот и будет тебе тогда Ангара.
Мальчишка затихает, чутко вслушиваясь в смысл сказанного. Потом задумчиво морщит лоб:
- Не нарвусь.
Поезд сбавляет ход. К дороге начинают сбегаться прострельные улочки вечернего села и пристанционные постройки. Мне следует сойти заранее, чтобы избежать столкновения с транспортной охраной.
- Ты, брат, - говорю я соседу, - затихни, а я, покуда стоять будем, харчишек достану. До Ангары-то ой-ой-ой сколько.
Мальчишка лишь заговорщически подмигивает мне.
Я спрыгиваю на ходу и бегу в спасительную темноту лесополосы. Оттуда я выбираюсь на дорогу и уже со стороны села подхожу к станции. Площадь пустынна, только на освещенной лестнице перед входом в вокзал стоит усатый милиционер. Отступать поздно - усач явно видит меня, - и я, стараясь ступать как можно уверенней, направляюсь к открытому ларьку. Разговаривая с продавщицей, я спиной чувствую на себе цепкий оценивающий взгляд: следит. Я начинаю заказывать то одно, то другое, оттягивая неизбежное. Подведенные брови разбитной девахи продавщицы удивленно ползут вверх: ну, мол, и покупатель! Когда же я, груженный всяческой снедью, решаюсь наконец обернуться, милиционер оказывается шагах в пяти от меня. Он делает безразличный вид, искоса этак только поглядывая в мою сторону, ой как нехорошо поглядывая.