Маша сняла с печки кастрюлю с супом, поставила на стол, подняла крышку, и волшебный запах мясного бульона ударил им в ноздри.
– Жалко только, что лука нет, – сказала Маша. – Я люблю суп с поджаркой, лук, морковь, мука, обжаришь на постном масле, мммм…
Супа съели по две тарелки. И было еще второе. Насчет приготовления собаки Нина напрасно волновалась. Собака была идеально препарирована. Из кожи, как оказалось, наварен был удивительный прозрачный студень. А кости в супе были не расколоты, но распилены аккуратно, кажется, ампутационной пилой. Самую мозговую кость Маша зацепила половником и положила хозяйке.
– Данилке, Данилке. – Надежда Викентиевна взяла из своей тарелки кость и ловко, одним движением выстучала костный мозг в тарелку мальчику.
– Что это? – спросил мальчик.
– Костный мозг, ешь, вкусно.
– Мозг? – Данилка тихо улыбнулся. – Разве кости думают?
– Ну. – Надежда Викентиевна тоже улыбнулась. – Был такой доктор Максимов, и он открыл, что этот костный мозг может превратиться во все, что угодно: в кровь, в кожу, в мышцы… Вот ты, к примеру, поранишься, а костный мозг придет, подумает и залечит. Что у тебя поранено, тем он и станет.
– Как же он из костей выберется? – спросил Данилка недоверчиво. – Кости же сплошные.
– По кровеносным сосудам, – отвечала Надежда Викентиевна, которой, кажется, нравился этот урок анатомии для самых маленьких. – Смотри.
Поднесла кость к огню. На спиле собачьей кости показала мальчику крохотные дырочки и объяснила, что кости живые, что в них течет кровь, а дырочки эти – кровеносные сосуды.
– Поэтому кости и срастаются при переломах. Кровь по сосудам внутри костей несет вот эти умные частички костного мозга, которые и починяют все разрушенное. Понимаешь?
Данилка задумался. На худеньком его лице работа мысли была наглядна. И он спросил:
– А в домах кровь течет?
– В каких домах?
– В поломанных.
Нина представила себе разрушенный город как живое существо. И людей – как стволовые клетки, открытые доктором Максимовым, автором их институтского учебника гистологии. Представила себе, что вот люди копошатся внутри руин и превращаются во все, что угодно: в дома, в мосты, в памятники, в трамваи – заживляют, достраивают собою раненый организм города, и он опять живет. Наверное, она была пьяной от той единственной рюмки разведенного спирта, которую выпила. Мысли путались у нее и были необычными. Она спросила:
– Надежда Викентиевна, а жив еще Максимов?
– Умер. – Профессор покачала головой. – Саша умер в Чикаго.
– Эмигрант? – Нина подумала, что какой вопрос ни задай Надежде Викентиевне, обязательно получается антисоветчина, но теперь это не пугало Нину, а смешило. – Вы знали его?
– Знала. Саша не хотел уезжать, даже несмотря на то, что лаборатория была разрушена и работа остановилась. Не хотел уезжать. – Профессор помолчала. – Но однажды пролетарии какие-то поймали его по дороге в университет, дали метлу в руки и под дулами винтовок заставили мести улицу. – Опять помолчала. – В ту же ночь он бежал с женой и сестрой. На буере по льду Финского залива.
Надежда Викентиевна поднялась, из опустевшего книжного шкафа взяла фотографический альбом, раскрыла на карточке офицера с лихо подкрученными усами. Нина подумала: «Белый офицер». Маша сказала:
– Красавец какой, с усами. – И будто бы ему задала вопрос: – Вот нам бы тоже уехать по льду, а?
Данилка спал на стуле, так и не увидел красавца офицера с микроскопом в руках. А Надежда Викентиевна вдруг сказала, задумчиво глядя в окно:
– Знаете что? Я ведь давно не выводила гулять Джека. Но в последний раз, когда мы были с ним на улице, какой-то командир в длинной шинели поравнялся с нами, нагнулся и потрепал пса по голове. И Джек даже не огрызнулся.
Они засиделись позже комендантского часа. Остались у Надежды Викентиевны ночевать, да так с тех пор и жили у нее все вчетвером в одной комнате, поскольку не было дров хоть немного отопить две.
Через день, когда доели собаку, Нина стала испытывать голод, какой-то уж совсем лютый и безнадежный. Особенно после тех двух дней в конце января, когда нигде в городе не было никакого хлеба вовсе. После этих двух дней совсем без пищи в Нинином организме как будто надломилось что-то, она стала стремительно худеть, испытывать сердечные приступы и каждое утро в клинике начинала с укола камфоры.
А Маша только и говорила про то, чтобы уехать по льду. Надежда Викентиевна поддерживала эти ее настроения и даже договорилась в клинике, чтобы лучшую операционную сестру отпустили в эвакуацию с Данилкой. Беда была только в том, что для эвакуации требовалась справка об отсутствии задолженностей по квартплате. А дом, где Маша была прописана, разбомбили: целое дело было теперь доказать, что Маша исправно платила за отключенное электричество, неисправный водопровод и отсутствующее тепло. Ходить по далеким делам одной было опасно, того и гляди упадешь и не встанешь. Ходили вдвоем. Нина помогала Маше добывать справки и оформляться в эвакуацию. Надежде Викентиевне ходить с каждым днем было все труднее. Данилка впал в спячку, если бы Надежда Викентиевна не заставляла его вставать и учиться шахматам, мальчик так никогда и не вылезал бы из-под горы одеял, наваленной для него на диване.
Объективно жизнь становилась лучше. В январе увеличили норму хлеба, в феврале увеличили еще, по своей карточке Нина получала теперь 500 граммов в день, но никогда не могла наесться, продолжала худеть и к весне весила 45 килограммов, чуть больше половины своего прежнего веса.
В середине апреля вновь пустили по городу трамвай. Первые вагоны ехали и трезвонили на радостях, а люди аплодировали вагоновожатым. Но даже на трамвае добраться от Большого проспекта до Финляндского вокзала по Машиным эвакуационным делам Нине было так трудно, что заходилось сердце.
Наконец настал день отъезда. Присели на дорогу. Надежда Викентиевна, так ратовавшая за Машину эвакуацию, теперь прощалась совсем равнодушно. Маша взяла узел с вещами, Нина взяла на руки Данилку.
До Финляндского вокзала тащились долго. Мерзли. Весна и не думала наступать в тот год. На площади перед вокзалом было полно народу, и пробиваться сквозь толпу на перрон пришлось битый час. Вагон был полон. Вагонная площадка была высокая. Маша с трудом закинула туда узел и с трудом вскарабкалась сама. Обернулась, протянула руки, чтобы взять Данилку:
– Даже не поцеловались с тобой, доктор. Ну, ладно. Давай.
А Нина не могла поднять мальчика. Держала на руках, но поднять и передать Маше в вагон не хватало сил. Понатужилась раз, другой – не смогла. Даже попыталась подпрыгнуть, но не смогла и этого.
Как вдруг Данилка взмыл из ее рук, взлетел. Нина оглянулась и увидала, что через ее голову взял мальчика и передает Маше в вагон – красный командир в длинной шинели.
– Не-е-е-е-т! – закричала Маша и убрала руки за спину. – Не-е-е-т, сыночка!
– Ты не ори, гражданка, – сказал военный. – Держи мальца.
Маша схватила Данилку, принялась обнимать, целовать и орать диким бабьим ором: «Нет! Нет! Нет! Нет! Нет!»
А Нина развернулась молча и, не простившись, пошла прочь.
Дальше у Нины не осталось никакого дела, ради которого следовало бы вставать, и Нина слегла. Надежда Викентиевна кормила ее, умывала, расхаживала по комнате, грохоча палкой, и читала лекции про то, что нельзя позволять себе слабость. Но Нина не пыталась встать и вскоре перестала разбирать слова.
Весна все не наступала. Было холодно как зимой. Надежда Викентиевна сожгла почти всю мебель и почти все книги. А весна все не наступала. Только в середине мая Надежда Викентиевна принесла откуда-то первую крапиву, сварила для Нины зеленых щей и скормила из ложечки. Но Нина не почувствовала вкуса. А по ночам все равно был мороз.
Нина проваливалась в сон, и ей снилась еда. Каша. Пшенно-рисовая каша, как варила в детстве бабушка, с сушеными жерделами, изюмом и черносливом. Блины. Тонкие масляные блины с соленым рыбцом и цимлянским лещом, как любил отец. Кисель. Густой, такой, что стояла ложка, кисель со сливками, как любила сама Нина в детстве.
Лишь иногда Нина выныривала из своих прекрасных снов, открывала глаза и видела разрушенную квартиру и тощую, как скелет, старуху в обвисшей одежде. Старуха склонялась над Ниной и кормила ее хлебом или пустыми щами, но сытости от них не наступало ни на мгновение, и Нина опять проваливалась в свои сдобные, съедобные сны.
Однажды Нина открыла глаза, была ночь, светила керосиновая лампа, ярко и весело горели дрова в буржуйке, а перед буржуйкой на корточках сидел и шуровал кочергой в огне – красный командир в длинной шинели.
Он закрыл печную дверцу, встал, взял банку тушенки, которая грелась на печной конфорке, подошел к Нине, зачерпнул десертной ложечкой теплого мяса из банки и дал Нине. Мясо было сладким. Нина потянулась съесть мяса еще, но командир в длинной шинели унес банку и снова поставил на печь.
Налил в стакан чая. Положил кусков пять сахара, старательно размешал. Опять склонился над Ниной и стал поить ее с ложечки сладким чаем. Потом опять взял тушенку с конфорки и дал Нине мяса еще ложечку.
Нина пыталась рассмотреть его лицо. Но не могла. Не различала черт. Он, кажется, говорил что-то, но Нина не могла разобрать слов.
Командир в длинной шинели снова присел к печке, открыл дверцу, подбросил еще дров. Потом снял шинель. Снял гимнастерку через голову. Разделся до кальсон и нижней рубахи. Подошел и лег к Нине под одеяло. Обнял ее. Прижал к себе. Поцеловал в голову. И сказал:
– Спи.
Андрей ГеласимовИдрицкая сила
К девичьей землянке Митя Михайлов подкатил королем. Он знал, что накануне из батальона связи прислали новенькую девчушку. По словам его закадычного друга Петра, который мельком видел ее утром в штабе, новая боевая подруга была очень славная. На похвалы, как и вообще на слова, Петр щедрым бывал редко, поэтому, оседлав полковничий мотоцикл, Митька первым делом помчался именно сюда.